Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №41/2002

Вторая тетрадь. Школьное дело

ТОЧКА ОПОРЫ

Анатолий ЦИРУЛЬНИКОВ

Графские развалины

То, что видим, что понимаем, как относимся, – это и есть история

Как воспитывается патриотизм? Неужели с помощью программы массового патриотического воспитания молодежи, написанной Генштабом?
По телевизору стали показывать старые шпионские фильмы для детей и юношества. Зачем? Чтобы вытеснить современные страшилки?
Или по тайной мысли агитпропа – возбудить романтику государственной безопасности, бдительность юных следопытов? Восстановить обветшалые ценности, атмосферу той жизни, о которой недавно напомнил встреченный на улице мусоровоз – грузовик для вывоза мусора с жестяной красной звездой над кабиной и громкоговорителем, из которого на всю округу раздавалась жизнерадостная музыка сталинских времен. Среди них и детские песни.
Неужели все забыто?
Уроки истории – это не новые, спешно переписываемые учебники, не тесты для единого госэкзамена. Это жизнь, из которой проглядывают разные времена и разные люди; то, что видим, что понимаем, как относимся, – это и есть история.
Ее примеры не подвиги вознесенных на пьедестал героев, а обыденное поведение людей, которые жили и живут рядом с нами, и ты всегда можешь, если захочешь, чему-то научиться у них – стыдливому чувству патриотизма, милосердию, неслышному деланию добра, – узнавая их истории, обдумывая и применяя к собственной. И обретая выход из безвыходной, казалось, ситуации, опору на зыбкой почве, надежду в беспросветной тьме.
А что еще может дать история?

Вальс «Тигреночек»

«История России, Коля, – говорит он заведующему местного музея, – она чувствуется. Мы даты выводим – это чепуха. Надо прочувствовать. Говоришь, русский? Подойди к зеркалу и посмотри на себя: с татарским оскалом, скандинавскими кудрями. Я – русский? А Пушкин, потомок Ганнибала, – русский?»
О происхождении самого Михаила Ивановича двух мнений быть не может. Весьма выразительная внешность. С таким вот пузом, двойным подбородком и круглыми сумасшедшими глазами за стеклами очков. Брат – музыкант, сестра – гинеколог, а сам Михаил Куценя, дантист из Риги, в советские времена оказался в вологодской деревне по распределению. Укоренился, обзавелся семьей. И стал здешним эскулапом, сельской интеллигенцией. Эрудирован до умопомрачения. Историю знает, как рот больного. Едва мы только обменялись рукопожатием, как Куценя начал доставать меня русской историей. Строчил как из пулемета. Гудел, как бормашина. «Возьмите Карамзина, там есть: «...а земли, которые даются мне от княжны Федосьи...» Иван Калита... Александр Невский... духовное завещание Дмитрия Донского...»
Записать, тем более запомнить это, совершенно немыслимо. Ходячая энциклопедия, Куценя набит историческими сведениями и выплевывает их вместе со слюной. «Борисово, – продолжает он лекцию о селе, в котором мы находимся, – есть разные версии происхождения. Борис – ближайший родственник Годунова, сын Василия Васильевича Темного. Другая версия – бояре Борисы... 1626-й год: впервые письменно упоминается в писчей книге Никиты Шоховцова большой чертеж. От большого чертежа сохранились только фрагменты...»
Все же через Корнелиуса Балка, дослужившегося при Алексее Михайловиче до полковника, через родственников Годунова Долго-Сабуровых к помещику Качалову, предку будущего знаменитого артиста, мы потихоньку переходим к происхождению имения, старого дома, купленного недавно, говорит Куценя, – в 1793-м...
Все-таки это поразительно: вчувствоваться, вглядываться в осколки времени. Зеркала в оправе красного дерева сильно помутнели и искажают, если смотришь издалека, а поближе – ничего... Я взглянул в старинное зеркало и подумал: моя дочка Юленька, наверное бы, посмотрела и засмеялась...
Музей, по которому водит меня Куценя, носит имя Юлия Александровича Голубцова, здешнего учителя географии, хрупкого, маленького, незаметного человека с такими вот, вспоминают, плечиками, как у птицы, собиравшего этот горевший не раз музей всю жизнь и умершего в одиночестве. От него музей перешел к Мишиному знакомому Николаю Суворову – тоже на вид тихому, скромному человеку в сильных очках-линзах, и вот Коля открыл для меня этот местный музей, а Миша просвещает.
«Ты посмотри на этих молодцов, – говорит Куценя, показывая на фото начала века: пристав и подчиненные на крыльце полицейского участка, – посмотри, какие бедра, что нынешние против них – мелочь, какие плечи, усы, подумать только – всего-то волостной участок, а каковы молодцы? Могли ли такие сдать? А революция – и все сдали...»
Мельницы, заводики, маслобойки... Огромные качели в парке, на которых, судя по фотографии, раскачивались до небес барышни в платках и парни в кепках. Кованые гвозди – в каждой деревне имелись свои кузницы. Корзинки крестьянские обыкновенные – с отделениями, чтобы не путать сорта ягод. Храмы, стоящие там и тут по реке Суде, и праздники, свои в каждой деревне: в Новой Старине – Посев, в Новолушино – Ильин день, в Акишево – Петров...
Ткацкая школа для девочек 1903 г., от которой осталось фото, пожарная каланча, от которой осталась каска, жизнь, от которой осталась музыкальная шарманка, физгармония – картонный, в дырочках, компакт-диск из прошлого под названием «Вальс “Тигреночек”».
Вот бы сейчас послушать, говорит Миша...
Но чем слушать. Что смотреть? Тут было имение. Выйдешь из музея, вниз к школе, над рекой и лугом, за белой черемухой, белеют развалины барского дома. В 20-е годы размещалось общество инвалидов, собирали здесь что-то, разбирали.
Инвалиды растащили имение! Барскую библиотеку частью пожгли, частью разворовали. Ребятишки заходили в развалины, рылись в книжных шкафах, вытаскивали французские романы, Фенимора Купера...
Я смотрю на чудом сохранившиеся тома книг, домашние и уличные фонари, цинковые лампы, чугунные утюги с угольками, старинные будильники, кофемолки, и так грустно становится от всей этой некогда кипевшей жизни, так жалко! Куда пропала оранжерея садовника Юргенсона, выписанного барином из Лифляндии?
«А сын этого садовника, слышишь, жив, ему восемьдесят лет, вот с такой бородой...» – неожиданно оживляет старинную историю Михаил Куценя. Для него это характерно, впрочем, как и для истории: глубокая, высокая и вдруг – бах! – анекдот.

Чемеричная

У Иосифа Сталина, рассказывает, тут была небольшая ссылка, завел подружку, гулял в Вологде, но недолго, уехал в экспедицию в Туруханские края. Потом «Минералогию» Ферсмана открываешь, а там: «В нашей стране много природных богатств. Точка. Даже чересчур. И.Сталин».
Миша смеется и плюется.
В здешних краях, рассказывает, райком партии утвердил «борисово-судскую зону». Все было поделено на зоны: судская, пожарская, ново-старинская... А в Устюжине, где происходили подлинные события «Ревизора», главой местной власти был Соломон Гольдин, его выперли, и теперь глава, подбрасывает мне сюжет Куценя, – бывший начальник тюрьмы. В администрации у него – надзиратели. И все по камерам: камера экономики, камера культуры, народного образования. «Будете писать, – советует Куценя, – насчет гоголевского города так и напишите: теперь здесь Хлестаков не пройдет!»
...Барского имения, в общем, нет, но сохранилась лестница, ведущая на второй этаж, там сейчас обустраивается местный предприниматель Валерий Иванович Безродный. Когда-то, при Николае I, кантонистам давали фамилии Безродный, Бескостный... Еврейские мальчики из бедных семей, служившие в штрафных батальонах и вышедшие в генералы.
Михаил Иванович Куценя – явный кантонист. Выстрелив как из пулемета очередной монолог, приглашает в гости на фаршированную рыбу. До дома, однако, мы не доходим – Куценя говорит, надо на дежурство в больницу, и по дороге, набрав в магазине всякой всячины (нет, все-таки времена новые, даром что вологодское село, а в коммерческом магазине – импортный набор, как в столице, в домах у многих компьютеры, спутниковые антенны), словом, набрав закусок, сворачиваем влево, потом вправо, карабкаемся, скатываемся с борисово-судских горок и оказываемся в избушке, можно сказать, на курьих ножках, на которой куценина вывеска: «Зубопротезный кабинет».
Ну, кабинет – сильно сказано. Больше смахивает на склад, заваленный разными железками, покрытый вековым слоем пыли, в которой застывают человеческие мосты и челюсти (Куценя, поглядев на мой рот, тут же предложил мне поставить протез, очень недорого, но я отказался). Как земский врач, Михаил Иванович – универсал: дантист, стоматолог, терапевт, гинеколог...
Нравы в деревне, по мнению Михаила, простые, то, что из города приходит, – в худшей форме. В школе девять случаев сифилиса. И наркотики в селе уже появились, но пока больше травятся, как говорится, с учетом национальных особенностей. Водка с ипубруфеном.
Приходит к врачу мужик. «Михал Иваныч, я отравился, на свалке бутылку взял». – «А что, вода?» – «Нет». – «Бензин?» – «Нет». – «Так что?» – «Реахим».
Трое забираются к ветеринару, а там чемеричная вода – от вшей, и стаканами ее хлещут. Привозят мужиков, рассказывает Куценя, вставляем зонды, ведрами промываем...

Переварить надобно

«Места старинные, – возвращается он к высоким материям, – Судский равносильно Курбский – читай Ключевского. Ну, про Андрея Курбского вы знаете – первый русский диссидент, удрал от Ивана Грозного, чувствовал, что тот с ним расправится, а у него жена, дети. Спрашивает жену: какой буду тебе люб, мертвый или живой? Она отвечает – живой. Ну, он удрал в Литву, а дальше переписка с Грозным, и по этим письмам мы знаем эпоху. В Новгороде было шестьдесят тысяч при Грозном, тот двадцать тысяч выселил, а двадцать перерезал, река была красная, и Новгород так и не оправился. А они тут в Борисове, Вологде, потом стали частью Новгородской губернии. Странно, – говорит Михаил, разливая вино из сельского коммерческого магазина – копия столичного, впрочем, все равно бормотуха. – У меня есть бумаги Екатерины, хочу наследнице передать, и ревизские души на чердаке – переписанные...
Разговор, как всегда у русских, уходит в высокие материи. Я ему – про знакомого голландца, считающего, что в России реформы проваливаются из-за плохих коммуникаций, вследствие чего изменения из центра идут медленно («Представляешь, ты только вдумайся, Миша, что все это у нас – из-за компьютера?!») А он мне про Кутузова, которого Лев Толстой называет великим созерцателем: армию сохранил, доложил царю и созерцал себе дальше. Это наша национальная черта – а начнешь ломать, выйдет боком.
Я ему – про японскую модель развития общества, похожую на пульсирующую звезду, какая-нибудь эпоха Мэйдзи – все раскрылись, заглатывают технологию, какую раздобудут – французскую, английскую, американскую, а потом – бац! – и закрылись, и тихо переваривают в своей культуре. Потом бац – и опять.
А деревенский эскулап-эрудит Куценя мне про национальную модель: у нас так, говорит, – сегодня наедимся, завтра будем блевать, послезавтра опять нажремся. А надо переварить. Немцу непонятное попалось – он будет сидеть до вечера со словарем. А мы – ладно, пропустим, общий смысл есть и довольно...
Хорошо сидим в Мишином зубодробильном складе, два очевидных кантониста, я говорю, чокаясь стаканчиком для промывания мостов, ну почему, Миша, ведь такая чудесная, великая страна, «Новая Старина» – почему? «Вовремя не принимали законы, – отвечает он, закусывая подозрительной колбасой. – Вовремя не спускали пар. Делали бы вовремя, была бы революция? Вовремя не думали...»
Места здесь интереснейшие для размышления. На Белозерье встречаются деревни, в которых дают отчество по матери. Народ зовут: Люшич, Надич, Машич. В одной деревне оказываешься будто в 50-х, в другой – как в 40-х – частушки, на шею вешаются. И так дальше в историю. В деревне Харчевне обнаружен дом, одна половина которого новая, а другая – со времен крепостного права. Залавок грубо сколоченный, ларь, кровать, ночная рубашка сохранилась – еще прабабушки. Дом стоит на тракте, рассказывает Куценя, и живущей в нем бабке – ей за девяносто лет, прогрессивная, стихи пишет – что-то показалось, и она вдруг сказала: «О, барин поехал».
C ума можно сойти.
А нельзя, спрашиваю я, съездить туда, сфотографировать?
«Нет, – вдруг трезвым голосом отвечает Куценя. – Она умерла».
И идет на дежурство.

Пастух с золотыми часами и старинным романом

А вот другая история, из подмосковного села Хатунь. Рассказанная женщиной, с которой жили тем летом по соседству, встречались иногда, говорили о том о сем. Записывал что-то мельком в тетрадку. Хотел продолжить. Потом как-то шел – окликнула, передала ведерочко с ягодами для дочки, не пропадайте, сказала. И через день умерла.
После похорон Ольги Михайловны я почему-то места себе не мог найти до тех пор, пока не перечитал записанные в тетрадку ее рассказы. «Неужели это может быть кому-то интересно?» – спрашивала она. Записал невзначай пролетевшим, как журавли над тем вон лесом, летом. А мог и этого не успеть. И ушла бы, канула, не прочитанная никем, удивительная жизнь.

Ужасный жених и чудесное варенье

Один из ее предков был купец, другой ведал степными делами у графа Алексея Орлова, брата фаворита Екатерины, третий служил управляющим у фабриканта Щербакова.
Богато жили в Хатуне, дома – по восемнадцать – двадцать окон. Где вы еще такие видели? А потолки – метра четыре. Ольга Михайловна, когда наверх полезла, видит, растяжки угловые, балки натянуты и эти углы держат.
Здесь жили «вольные хлебопашцы», освобожденные за тридцать лет до отмены крепостного права.
«Вот, смотрите, – показывала мне Ольга Михайловна портреты предков: Марья Ефимовна Сукачева в девичестве и Константин Иванович Муратиков. У него была мельница, молола крупу, называлась «крупорушка», видите, какие у него руки рабочие. А это спустя годы в Прудно. Это моя прабабушка…»
Своих бабушек Ольга Михайловна хорошо помнила, их было две сестры, Ольга и Дуня, ее все звали Душа. Баба Оля была в молодости красивая женщина, а долго не могла выйти замуж. Однажды родственница прислала письмо: Оля, находится жених, нет ли твоей фотографии показать ему. Бабушка сфотографировалась: красивая, с брошью и медальоном. Жених возжелал увидеть воочию. Запрягли лошадей – и на поезд, в Москву. А жених, то ли пошутил кто-то, оказался горбун, маленького роста, висит голова на уровне бабушкиной груди. К тому же сварлив, желчен, мелочен. Она ему отказала. Скандал. Родственница била ее по щекам на кухне – не упрямься, жених с хорошим приданым, с лица воду не пить. Она убежала. Прибежала к тетке-монашенке: тетя, хочу в монастырь. Та ей: да что ты, деточка, тебе надо в мирскую жизнь. И бабушка с расстройства купила настольную лампу и большой медный таз. «Лампу позже конфисковали, а таз этот остался, – говорила Ольга Михайловна, – я в нем варю варенье, красивый ужасно…»
На горке над речкой стоит ее дом – большая рубленая изба, почерневшая от времени, но не гнилая, крепкая. С тех времен остались несколько вещей, пачка писем, деловых бумаг – как-то забежал человек переждать ливень, оказалось, работает в архиве и – вот странное совпадение – как раз занимается графом Орловым. Переждал дождь, потом прислал ей копию переписки с прадедом-управляющим. «Вам что, это правда интересно?» – переспрашивала меня Ольга Михайловна.
Почему удивлялась? Да мало людей, кого это теперь интересует. Приток Оки – речка Лопасня обмелела, а была, говорят, судоходной, ходили пароходы. Только просторы и остались чудесные. Поля, горки, описанные Карамзиным. В шестнадцатом веке здесь русские с 40 тысячами войска разбили 120-тысячную армию татар хана Девлет-Гирея. На деревенском кладбище – насыпной вал с того времени. Храм остался, построенный графом Алексеем Григорьевичем, любимцем императрицы, после революции там был склад, детский дом, ну как повсюду. Парк был – розовая голландская сосна, дуб с какими-то большущими желудями, клен необычный еще встречаются. Вы походите вокруг, говорила мне Ольга Михайловна, что-нибудь найдете.
Нашел дом, темный, с высокими окнами, с удивительным крылечком, резными водостоками – в нем жили врачи, медсестры. Рядом поваленные столбы – бывшая туберкулезная больница, кирпичная, с витой лестницей. По соседству, в Отрадном, врачевал Чехов.
Она тоже врач.
Ну, дальше, показывала Ольга Михайловна. Это на фотографиях все предки. Николай, с георгиевским крестом, похоронен здесь, Леонид, у него не было семьи, бабушкин жених Иван Иванович Илюнин – сделал эту фотографию вместе с предложением, а через несколько дней в деревне Новинке попил воды в колодце – и тиф… Этот умер, тот утонул. Вот, смотрите, показывала мне Ольга Михайловна, какая была большая семья – Евдокия, Ольга, Алексей, Николай, Василий, Петр…
На старинном фото – большая семья, красивые люди. И тот же самый ландшафт, среди которого мы находились с Ольгой Михайловной, хоть с одной стороны смотри, хоть с другой. Те же пригорки, леса, речка течет среди полей.
На фотографии – девушка в белом фартуке с котенком на руках. «Моей милой, дорогой дружке!!! Нюше!!! Дарю на память свой портрет, чтобы, глядя на него, вспоминала вечера. Когда вдвоем природой наслаждались!! От той, что вас вечно будет помнить…»
И все – по два, по три восклицательных знака. Большая, в общем, счастливая семья. Лето. Вторник. Начало века…

Среди своих

После революции дед, Андрей Михайлович Турукин, занимавшийся чугуноварением, переквалифицировался в деревенские пастухи. Но все равно был заметен, говорили: что это за пастух с золотыми часами и книгой ходит. Лето выдалось жаркое, сухое, на Покров, когда горел их двухэтажный амбар, видно было на всю округу. Тогда, в конце 20-х – начале 30-х, много горело, одни вывозили, а другие поджигали. В Хатуне красноармейцы встали кругом во дворе церкви, никого не пускали, пока не сожгли все иконы.
Один сказал деду Андрею Михайловичу: видел, что делают большевики? Тот спокойно ответил: да зря, пусть бы бабам оставили. И через два дня за ним приехали. Завязали узел в дорогу, и больше его никогда не видели.
А беременную бабу Олю в наказание за то, что жила с кулаком (они не были расписаны), отправили на «американку», на лесоповал. Маме Ольги Михайловны тогда было десять лет, потом рассказывала: бабушки нет и нет, пошла кричать по лесу, вдруг видит – идет, бледная, а в подоле несет мертвого ребенка. Похоронили вон там, под березами, показывала мне спустя семьдесят лет внучка.
Они много пережили, эти в миг превратившиеся в старушек жены раскулаченных. Страшно оставаться в том же месте, среди «своих». Среди тех, кто предал и еще предаст. Тех, про которых бабушка когда-то рассказывала: идем с работы, руки гудят, а они сидят на крылечке, лузгают семечки. Этим бездельникам досталось нажитое другими богатство, но удержать его не смогли, так до сих пор и лузгают семечки.
После ареста деда у семьи Ольги Михайловны отобрали все. Подогнали к дому телегу, запрягли коня Гамлета, а он никогда не ходил в тяжелых повозках, только на бричке, в санках. Его хлещут, а он ни с места. Баба Оля выскочила, напряглась и повалила награбленное в овраг. «Не вами нажито, не вам и забирать».
Все взяли, три дня жгли амбар, хлебом пахло...
Второй раз раскулачивали – их же, после войны. В сорок шестом году была сталинская амнистия. Одна бабка науськала, что «крупорушек» можно потрясти, еще не все взяли. И вот раз баба Оля легла, на окне лампа горела, ждала сестру, бабу Душу, и вдруг стекло разбилось. Она к окну – ей навстречу человек. Она бросила эту горящую лампу, как не сгорела, а он схватил ее за волосы и стал бить ножом, потом бросил в подвал, задвинул столом. «У нас стол этот остался, вот он», – говорила Ольга Михайловна.
Сколько баба Оля потеряла крови… Выжила благодаря своей выносливости. Очнулась. Отжала в подвале доску и стала кричать. Сторож ее нашел. У нее было пять ножевых ран, перерезан лицевой нерв, лицо все скошено…
Жили они тяжело, но достойно, баба Оля и баба Душа. Сколько хватало сил, трудились. Жертвовали на храм, нищим подавали, горемычным. А самим им и детям всю жизнь напоминали, кто они. Прозвище осталось – «крупорушки». Мать молодого человека, с которым встречалась внучка, была учительницей, кричала: «Юра, что ты делаешь, у нее бабка раскулаченная!»
Совсем еще недавно, в шестьдесят девятом году было, вспоминала Ольга Михайловна. Прошлое держит людей цепко. Это такая школа.
И та бабка, которая на них настучала, до сих пор жива. Вон домик ее за рекой…

Зорька

Хотите расскажу, говорила внучка, как баба Душа Сталина хоронила? Мне шесть лет. Я болею корью. Бабушка купила красное покрывало – корь боится красного. Я лежу. Доктор приехал, сказал, можно сидеть у окна, только не выходить на улицу. 5 марта… Сижу жду, когда будут передавать «Пионерскую зорьку», я очень ее любила, был репродуктор, знаете, такой черный, как шляпа. А «Зорьки» нет и нет. Баба Душа говорит: что это музыка ревет? И выдрала шнур. «Зорьки» нет. Я стала реветь. Просить, чтобы меня взяли в магазин на саночках. Нет, говорит баба Душа. Доктор не велел, ставь чай, вернусь, будем с мармеладом пить. И пошла – она с палочкой ходила, ее лошадь растрепала, сбросила со съяновской горы.

Я села у окна, жду. И вдруг бежит баба Душа. Ой, говорит крестная, наверное, что-то забыла. А та со всего размаху на сундук: «Сталин умер!»
Ой, что же делать? Надо ехать хоронить.
Собрали мешочек – картошечку, огурчики, и на плечи. А раньше только на попутках от нас можно было доехать. Вдруг видят: из церкви – машина с лесом. Баба Душа замахала, замахала. Мужик затормозил: ты что, дура, с ребятами, я же мог вас завалить лесом. «Сталин умер!» – «Как?!»
Раньше же радио не у всех было, рассказывала Ольга Михайловна, объясняя удивление встречного, и продолжала. «Как же я тебя посажу, – говорит бабе Душе мужик, выехавший из церкви, – у меня в кабине начальник».
Посадил ее на лес, машина поехала. А мы остались.
А потом действительно сообщают. Траурная музыка. Говорят, партия будет выполнять заветы…
Прошло несколько дней, уже восьмое или девятое марта, ждем. А ее нет и нет. Родные плачут. И вдруг утром рано палкой тук-тук в окно. Ой, Душа! А та: тихо-тихо, только меня не трогай.
Баба Душа вернулась со сталинских похорон с двумя переломанными ребрами и плечом. Ей привязали доску, шину самодельную, боялись врачу показаться, мало ли что подумают.
Ситуация-то действительно двусмысленная: семья раскулаченных хоронила Сталина!

Лето кончилось

Рассказчица моя, Ольга Михайловна, родилась в том же доме. Было это так. Мама собиралась в кино. Одевалась, стоя перед зеркалом, и все бегала в туалет. А подруга ее ждала. Маш, говорила, может, тебе рожать пора? Нет, отвечала та, еще рано, мне в феврале, а сейчас январь.
Собралась, и пошли, только спустились по тропиночке к речке, мама села: милые, не могу идти. Скорей, скорей к бабе Оле. Вызвали акушера. Все прибрали, корову подоили, кур убрали с насеста. Прошло сколько-то времени. Баба Душа приходит: вы не замерзли тут? А они ей показывают: на тебе вот, согрейся, на тебя похожа.
Родилась Оля слабенькая, выпоили молоком. Акушерка была Евдокия Арсентьевна, лет семидесяти, еще с тех времен. Времена, как и люди, разные. Одни поддерживают, а другие приносят в подоле мертвого ребенка. У Ольги Михайловны сыночек в детстве утонул, новорожденный внук умер, говорят, резус отрицательный. Или такой век. Будто над родом довлеет рок. Не судьба – судьбища…
Мама ее была очень молчаливая, ни с кем особенно не общалась. Направления в институт ей не давали, в школе говорили: а ты, Маша, будешь трактористом. Но какими-то путями бабушка сумела выправить документы, и мама получила образование. В институте вышла замуж за отца, курсанта кремлевского командного училища. Поздней он погиб в Риге при разминировании понтонного моста, семья получила извещение. Прошли годы, и вдруг кто-то вроде бы увидел на вокзале отца. Мама посылала запрос за запросом, но архив ушел из Прибалтики, пока пришел достоверный ответ, мама заболела туберкулезом. Лежала в больнице в Ногинске, похожая на смерть: худющая-худющая женщина. Говорила дочери: «Не плачь, Олюша, я поправлюсь».
Лежала год. Дочь ездила. И мама поправилась.
Не все, в общем, непоправимо, пока человек жив – с ним надежда. Дочь, Ольга Михайловна, стала врачом, работала на санитарном самолете на севере – вроде «скорой помощи». Как ангел с небес. И поздней, вернувшись в родительский дом в Хатунь, сама была тяжело больная, а позовут, оденется и пойдет на другой край села – больницы к тому времени здесь уже не было. Все развалилось – чеховская больница, помещичье имение, графский парк, но пока хоть один человек жив, который помнит, есть надежда.
А кто теперь этот человек: оставшийся на белом свете единственный сын Ольги Михайловны? Или я, нечаянно записавший ее историю? Или, может быть, прочитавший ее вы, читатель?
Опять пишут новые учебники по истории. Зачем, когда вот она.
И горн из пионерского лагеря, и колокольный звон. Вечером, в темноте, вдруг заиграет непьяная гармонь. Пройдет с деревенским стадом пастух с кнутом в одной руке и потертым историческим романом в другой. Кто-то помнит.
Еще лежат, как скелеты, больницы, остатки скотных дворов, а люди потихоньку возвращаются. Селятся, «придурки», как себя сами называют, по берегам рек и озер бывшей великой и необъятной.
По разным причинам. Есть, кто устал. Или, как у меня, болит голова. Встречаются и такие, кто не может без этих полей и журавлей. Впрочем, как объяснил мне товарищ-орнитолог, те над полем, кого я принял за журавлей, скорее всего были соколы-сапсаны или коршуны. Ну все равно родина…


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru