ТВОЯ ИСТОРИЯ
ВЫСОКАЯ ПЕЧАТЬ
Белые пятна на карте войны
Из книги “Отрывной календарь. Записки
о встречах и странствиях”
В 1941 году В.Кардин пошел
добровольцем на фронт и был зачислен в особую
разведывательно-диверсионную бригаду. Был
подрывником и парашютистом. Закончил войну
капитаном на подступах к Праге. Дважды тяжело
ранен. В 53-м году демобилизовался в чине майора.
Награжден советскими орденами, медалями Польши и
Чехословакии.
Воевал под Москвой, на Курской дуге, на
Днепровском плацдарме, в Карпатах.
Заведомо было известно: войну мы
выиграем. И как выиграем, тоже известно: “малой
кровью, могучим ударом”. И, разумеется, “на
вражьей земле”.
Шли пьесы о победоносной войне, слагались стихи,
звучали бравурные песни.
Не то беда, что эти песни, пьесы, стихи забыты.
Забывается великая трагедия войны.
Мало кому ведомо, скажем, созданное в ее начале
четверостишие Николая Глазкова:
Господи, вступися за Советы.
Огради страну от высших рас.
Потому что все Твои заветы
Гитлер нарушает чаще нас.
О строчках, написанных Н.Глазковым,
когда война отгремела, известно еще меньше:
Легла пятилетка войны.
Ее за четыре года
Выполнили сыны
Трудового народа.
Откуда знать эти стихи? По табельным
дням гремит бравурная музыка, на телеэкране
примелькавшиеся кадры: водружение Знамени
Победы над рейхстагом. Хотя давным-давно
установлено, что это инсценировка. Подлинное
знамя водружали не эти бойцы, не в этом месте, не в
эти минуты…
Достаточно упорно насаждаемые мифы и легенды
вытеснили окровавленную правду сражений.
Исподволь внушали равнодушие к прошлому.
Можно ли корить молодые поколения за
беспамятство? За безразличие ко вчерашнему, даже
если вчера решалась судьба родной земли?
Вероятно, все-таки можно. Не снимая, однако, вины с
предшественников.
Когда кончилась война, ее участники еще жили
фронтовыми буднями. Но обстоятельства побуждали
жить новыми. В этих новых оставалось все меньше
места вчерашним, и сами они, вчерашние, теряли
подлинность. Она вытеснялась чем-то удручающе
напоминавшим предвоенные шедевры. Фильмы типа
“Подвиг разведчика” изображали войну цепью
увлекательных приключений с гарантированно
успешным финалом. Хотя автор сценария,
причастный к разведке фронтовых лет, лучше
кого-либо знал правду. Но это знание – не только
по его разумению – сейчас относилось к
неуместному. Как, скажем, стихотворение
М.Исаковского “Враги сожгли родную хату”.
Драматизм военных судеб и военных событий – вот
что теперь не ко двору. На том стояли не только
инстанции, решавшие, что печатать, петь, снимать,
играть на сцене. О чем сообщать школьникам и
студентам.
Сами ветераны (слово это постепенно входило в
обиход) с большей или меньшей готовностью
принимали такой взгляд, такой подход, такое
деление на “можно” и “нельзя”.
Это, вероятно, поддается объяснению. Кому охота
из года в год вспоминать окопы, ночные марши,
гноящиеся раны, жизнь в постоянном ожидании
смертоносного осколка, пули? Вспоминать былые
тяготы, когда и сегодняшних хватает с лихвой?
Нет у меня права укорять моих однополчан и
сверстников. Но и желания разделять их
покладистость тоже нет. Каждый не только умирает
в одиночку, но в конечном счете и живет в
одиночку. Коллективизм слишком часто вел к
стадности, индивидуализм слишком долго
почитался злейшим пороком.
Эти крайности тоже способствовали эгоизму,
воцарившемуся ныне. Но мои заметки не столько о
нравах, сколько о знании, не столько об эмоциях,
сколько о фактах, что замалчивались годами,
десятилетиями, об именах, не подлежащих
разглашению, о событиях, обреченных на архивное
прозябание. О том, что ушло либо должно уйти в
песок.
Беда, быть может, неотделимая от вины, в том, что с
этим согласились, приняли как должное.
Почувствовали преимущество неведения. Белые
пятна на карте войны обрели привычность.
Льстивое вранье и глухое замалчивание, войдя в
обыкновение, обезлюдили историю Великой
Отечественной войны. Стоит ли удивляться, что
зачастую она не вызывает особого интереса?
Еще летом сорок второго года, когда я и
краем уха не слышал о битцевском поле, наш
отборный, переотборный отряд после
тренировочного прыжка с парашютом, после
прививки какой-то сказочной американской
вакцины от всех хворей готовили к заброске в
степные места, где уже накрылось несколько
спецгрупп, я получил увольнительную. Пошатаюсь
по милым с детства московским улицам, переулкам.
Вряд ли их еще увижу.
На станции метро “Красные ворота” вышел из
вагона. Следом командир в двубортной шинели,
какие не носили на фронте. Он приглядывался ко
мне еще с “Охотного ряда”. Меня не отпускало
беспокойство: где-то я его видел.
На перроне он окликнул: “Товарищ боец!” Теперь
жди нагоняя за “нарушение формы одежды” или еще
какую-нибудь муру. Но капитан огорошил, назвав
меня по фамилии. Ему известно: я учился на
литературном факультете ИФЛИ. Это частично
снимало недоумение. Капитан, как бы сказать,
курировал наш отряд, имел, возможно, досье на
каждого и посещал наши занятия. Его
общевойсковая форма (отсутствие на рукаве
чекистского меча) обличала офицера с Лубянки, не
склонного афишировать свой служебный адрес.
Петлицы вводили в заблуждение. Гэбэшная
капитанская шпала приравнивала моего
собеседника едва не к армейскому полковнику.
Капитана интересовало: помню ли я, что на задании
нельзя вести дневник, какие-либо записи? Помню. В
мыслях не держу ничего подобного.
Вместо того чтобы похвалить меня за
дисциплинированность, капитан скривился. Приказ
нарушать, слов нет, не положено. Но и бездумное
послушание – сомнительная добродетель.
Я стоял вытянувшись, мечтая избавиться от
непрошеного вероучителя. Он, опять скривившись:
“Вольно!” – пустился в разглагольствования о
свидетельствах фронтового времени. После победы
им цены не будет. Надо вести записи, недоступные
для неприятеля (на кой ляд они ему?). Нужно
изловчиться и условными знаками фиксировать
главное.
Коль мне предстоит вернуться, я должен прийти в
приемную НКВД на Кузнецком мосту и попросить
дежурного соединить меня с капитаном.
Разобравшись с моей помощью в записях, он
самолично их профильтрует и определит, что
подлежит обнародованию, а что не для печати.
Далеко вперед он заглядывал…
Тогда, не вызвав особых эмоций, впервые для меня
прозвучала волшебная формула “не для печати”.
Потом будет доходить: не просто формула, но и
специфическое миросозерцание, обрекающее на
двоемыслие.
Спустя годы после поучений в вестибюле
метро “Красные ворота”, я, штатский уже человек,
услышу эту формулу от другого штатского,
причастного некогда к ведомству Железного
Феликса, и потому не упоминаю его фамилию. Когда
он назвался в телефонном разговоре, она мне
ничего не сказала. Хотя собеседник уверял, что мы
служили в одной бригаде, и просил навестить его,
хворого. Это недалеко: седьмая остановка
троллейбусом по Садовой.
Занедуживший полковник собирается писать
воспоминания, хочет посоветоваться со мной. Не
приду ли на помощь?
Голос вялый. И сам он, когда мы свиделись,
напоминал резиновую куклу с выпущенным воздухом.
Непременная для отставника мешковатая
вельветовая пижама увеличивала такое
впечатление.
Обстановка в комнате скромная, без трофейной
роскоши. Кружевные салфетки на спинке дивана.
Ковер на стене и фотографии – паренек в
буденовке, парень в командирской фуражке, он же в
гимнастерке, рядом молоденькая женщина.
Возможно, это жена, она приглушенно
разговаривает с кем-то в соседней комнате, ни
разу не зайдя к нам.
Обстановка и сам хозяин уныло-безликие.
Меланхолично помешивая ложечкой в стакане им же
заваренного чая, полковник рассказывал о своем
прошлом начальника разведки в одном из бригадных
отрядов. Словно повторял написанное кем-то,
усвоив рамки дозволенного для разглашения.
Как я мог пособить этому болезненному, словно
пришибленному человеку? Что посоветовать, если
он повторяет уже известное?
То-то и оно, подхватил он, ему вечно не везет.
Другие получали звания и ордена, а он валил лес…
Я насторожился. Лагерника сделали начальником
разведки в отряде далеко от “большой земли”?
Полковник не стремился удовлетворить мой
интерес. “Не для печати”. Но если что и годилось,
то именно эта фантастическая история, неохотно
припоминаемая им.
Полковник (тогда еще майор) работал в органах,
одновременно учась в Академии имени Фрунзе. Пока
коллеги не распознали в нем шпиона и он не угодил
в далекие таежные бараки. С началом войны слал
заявления – готов кровью искупить вину. Ни
ответа, ни привета. Он уже “доходил”, когда ночью
подняли с нар. Подумал: “Расстрел”. Но зачем
куда-то на машине, если девять граммов свинца
отпускают в соседнем овраге?
Путешествие затягивалось. С полуторки на
легковушку. Снова на грузовик. И – самолет. Две
либо три пересадки. Приземление в большом, судя
по аэродромному гулу, городе, погруженном в
ночную темень. Эмка уверенно колесила по улицам с
погашенными фонарями и остановилась у здания с
часовыми. Поднялись по слепяще освещенной
лестнице на третий этаж. В комнате незнакомые
командиры с чекистской эмблемой на рукаве. Зека в
драной телогрейке поманили к столу, накрытому
топографической картой. В первый момент
показалось: как собаку. Да нет, вроде как ровню,
продолжая минуту назад прерванный разговор.
Вводят в оперативную обстановку, как когда-то на
занятиях в академии.
Сбитый с панталыку, не спавший две ночи, арестант
пытался сосредоточиться. Его приятельски
успокаивали – командует отрядом давний
сослуживец. Уточнит задачу на месте.
Покамест принять ванну, выспаться, получить
обмундирование. Завтра вылет в Москву. Из Внукова
ночным рейсом в район службы начальником
разведки.
“Отродясь не прыгал с парашютом”, – заикнулся
зек, он же начразведки. Его успокоили: ПД-41 –
парашют полуавтоматический, сам сработает в
бескрайнем небе.
Уходя, обернулся в дверях: “Меня исключили из
партии” – “Как исключили, так и восстановят…”
Обо всем этом полковник рассказывал с той же
отстраненностью, что и об остальном, сомневаясь,
правомерна ли его искренность? Зачем вспоминать
черные дни, когда социалистическая законность
восстановлена?
Человек получил два боевых ордена, полковничьи
звездочки, добротное жилье в престижном доме и не
в состоянии избавиться от комплекса неудачника,
от тормозных колодок в мозгу.
Иногда он обращался ко мне по воинскому званию. В
бригаде я служил рядовым, младшим командиром.
Офицерский просвет на погонах прорезался лишь в
стрелковой дивизии. Выходит, наводил справки не
только о моем адресе. Зачем?
Смещенная психика лагерника, которому расстрел
заменили должностью начальника с правом
посылать людей на смерть. Такие мемуары не
нуждались бы в дополнительных эффектах.
Метафизическая реальность блекнет рядом с
судьбой разведчика, “вернувшегося с холода”.
(Колымский мороз, правда, не предусмотрен Джоном
Ле Карре.)
Среди генералов, даже маршалов Великой
Отечественной встречались и вчерашние зеки. Не
верится, будто они забыли вкус тюремной баланды и
вонь параши. Но вспоминать не желали, разделяя
мнение цензуры: “Это не для печати”.
Его нарушил генерал Александр Васильевич
Горбатов, написавший в мемуарах и о черных днях.
Главу удалось напечатать лишь в “Новом мире”. В
книжном издании ее сняли. Вопреки сопротивлению
автора.
От человека, знавшего более кого-либо об Особой
бригаде, обросшей былями и небылицами, я
опять-таки услышал сакраментальное “не для
печати”.
К полковнику М.Орлову заставило обратиться
письмо из Вены. Функционер австрийской
компартии, ветеран интернационального батальона
нашей бригады каким-то образом вычислил мое
армейское прошлое и попросил известить о судьбе
троих друзей военных лет – двух парней и девушки.
Навести справки мне не удавалось. Пришлось
обратиться к командиру бригады. С первых слов
полковник поразил своей памятью. Назвал меня по
имени-отчеству, назвал партийный пост автора
письма. “Напиши: геройски погибли при выполнении
задания”.
С моим возражением – такая формулировка не для
товарищеского письма – согласился. Продиктовал
свой адрес, назначил время.
Судьбы, тревожившие венца, оборвались
трагически. Все трое, выданные четвертым, были
казнены. В том числе и девушка, успевшая
внедриться горничной к командующему
группировкой “Таврия” генералу Э.Енеке.
“Ты уж как-нибудь отредактируй информацию”, –
попросил Михаил Федорович. Он сам примеривался к
мемуарам и кое-что хотел бы обсудить со мной.
Эпизоды, отдаленно известные мне, обрели черты,
какими не одарит неуемная фантазия. Он берег их в
памяти, делился со мной, но сомневался, следует ли
делиться с читателями.
Мы просидели допоздна, беседовали откровенно.
Однако не всегда приходили к согласию.
Немцы охотились на радисток. У них код, он
открывает простор для радиоигры. Выигрыш
оплачивается кровью наших ребят, срывом заданий.
Захваченная в плен девушка стерпела пытки, не
раскрыла тайну. На расстрел ее неторопливо вел
солдат в длинной шинели. Доведя до леса, пальнул в
воздух.
Обмороженная, едва державшаяся на ногах, после
долгих блужданий она добралась до Москвы, до
улицы Чкалова, до штаба бригады. В лохмотьях
предстала перед полковником. Он, молча выслушав,
отправил на гауптвахту. Орлов ей поверил. Но
поверит ли Особый отдел? Михаил Федорович не
осуждал особистов, лишь сознавал различие между
ними и им самим, командиром-пограничником. Выход
нашел в демобилизации радистки по состоянию
здоровья.
Вручив документы, строго-настрого приказал
радистке покинуть Москву, забиться в глушь.
Она не сразу, но выполнила приказ. Не понимая, чем
провинилась, почему должна скрываться.
“Но вы не растолковали ей”, – осторожно заметил
я.
Местные энкавэдисты, однако, не оставляли
радистку в покое. Но московские, среди них были и
ее вчерашние товарищи по отряду, пытались помочь.
Первые же попытки потерпели неудачу. К
“сомнительности” ее собственной биографии
добавилась и “сомнительность” биографии мужа,
побывавшего в немецком плену. Все же
однополчане-москвичи не отступили, и в середине
пятидесятых одна из московских газет победно
оповестила: “Награда нашла героиню”.
“Ты должен ее знать, – настаивал Михаил
Федорович. – Она была радисткой у вас на первом
задании”.
Но я, хоть убей, не мог вспомнить. Рядовые
старались не заглядываться на девчат в
гимнастерках. Да и те чаще всего предпочитали
командиров.
Зато я помнил одного из всерьез помогших бывшей
радистке. Саша Казанцев, продвинувшись по службе,
ходил уже в полковниках госбезопасности. Я
встретился с ним через годы после затяжной
беседы с Михаилом Федоровичем Орловым. И обозвал
подонком – он подписал гнусное коллективное
письмо против Василя Быкова, напечатанное в
“Огоньке”.
Казанцев воинственно отбивался. Я, мол, не знаю
всех обстоятельств Быкова, не знаю его окружения.
“Какое тебе до него дело? Какое тебе дело до
литературы?!”
Из его ответа получалось, что он служил в
ведомстве, которому до всего было дело: “Не взыщи
уж…”
“Тебе доподлинно ведомо: это для печати, это не
для печати?”
Он снисходительно пожал плечами – разумеется. Не
догадываясь: подобная самоуверенность,
распространяясь на далекую ему сферу, ставит в
нелепое, а то и гнусное положение его, неглупого,
смелого, решительного в стрессовых
обстоятельствах.
Не воспроизвожу наш давний разговор, неизбежно
отредактированный памятью в пользу
вспоминающего. Для меня он был досаден, но вряд ли
бесспорен.
С Михаилом Федоровичем Орловым до подобных
разногласий не доходило. Он выручил, быть может,
спас радистку, но считал ее трагедию непригодной
для оглашения. Как и многие другие биографии,
эпизоды, случаи.
Больше мы с ним не виделись. История его рукописи
для меня загадочна. В книге о бригаде “Ненависть,
спрессованная в тол” – бесчисленные на нее
ссылки. Но почему увидели свет мемуары многих
командиров, двух врачей, рядовых омсбоновцев, а
записки самого осведомленного человека, чье
слово было железным законом для отрядов,
покоятся в архиве? Неужто и они шли по графе “Не
для печати”?
Слаб человек, и, натыкаясь на свое имя в лестном
для него контексте, он расслабляется. Теряет
критический запал.
Мне более или менее известны авторы, написавшие
“Ненависть, спрессованную в тол”. Они достойно
проявили себя в смертельно опасном деле. Но
позиция, с какой написана книга, мне все более
чужда. Их взгляд на прошлое слишком уж зависит от
этого прошлого, слишком безразличен к его
последствиям. Принцип “не для печати” дает себя
знать, даже когда авторы пробуют его преодолеть.
Тол всего лишь тол. Он не повинен, если в него
спрессовывают ненависть. И не он виной тому, что
противостояние доходит до изуверского, до
тотального терроризма. Хотя доходит в мирное
относительно время. Не без вседозволенности,
обозначившейся еще во Вторую мировую войну,
когда землю прошпиговывали толом, а с неба вели
ковровые бомбежки. Вседозволенности, не
осознанной и не осмысленной по сей день,
охраняемой табличками “не для печати”.
Между тем есть предмет для осмысления. Даже в
действиях, которые вели отряды бригады,
нацеленной на разведку и диверсии, но не только
на них.
В 1979 году, гуляя с Алесем Адамовичем по Минску, я
вспомнил об убийстве гауляйтера Белоруссии.
Считалось, что к нему были причастны люди из
нашей бригады. Правда, теперь минчане называли
другие имена, получила хождение другая версия.
Алесь, не со слов знавший партизанские будни
своей республики, писавший о них, мрачно сказал
то, что я и сам предполагал, но не слишком
уверенно, недостаточно посвященный не только в
обстоятельства, но и в последствия ликвидации
того или иного гауляйтера.
Уничтоженного наместника заменяли новым. Обычно
еще более свирепым. Начинал он акцией возмездия,
то есть казнили тысячи так называемых заложников
и заодно всех, кто попал под руку.
Специально подготовленную группу англичане
весной 1942 года сбросили с самолета на территорию
оккупированной Чехословакии. Выполняя приказ,
парашютисты убили гестаповца гауляйтера
Гейдриха. В ответ каратели уничтожили деревню
Лидице, расстреляли на месте всех мужчин старше 15
лет, остальных жителей – в концлагеря.
Зверская расправа особенно потрясла еще и
потому, что в Чехословакии, объявленной
“протекторатом”, гитлеровцы вели себя по
сравнению, скажем, с Белоруссией не столь
агрессивно. Мирных жителей не слишком
преследовали, сносно снабжали, а те работали на
них. Движение Сопротивления менее давало себя
знать, чем в Польше.
Когда на исходе войны мы попали в Чехословакию,
то бросилось в глаза благополучие здешних
городов и деревень. Хотя чехи не скрывали своей
враждебности к вермахту и захватчикам, чешский
армейский корпус во главе с полковником Людвигом
Свободой сражался вместе с нашими дивизиями,
наступавшими на Запад.
Насколько оправданно было террористическое
уничтожение гитлеровских наместников? С точки
зрения жителей оккупированных земель, с точки
зрения военных действий против вермахта?
Наконец, с точки зрения расширения сферы террора?
Эти вопросы, в том числе и последний, относились к
не подлежащим обсуждению. Пока не клюнул жареный
петух, а террористические акты не вошли в
повседневность, резко нарушив ее течение.
На одном из белых пятен проступила алая кровь.
Из книги “Отрывной календарь. О
встречах и странствиях”
Фото ИТАР–ТАСС
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|