Я ИДУ С УРОКА
ОДИН ДЕНЬ ИЗ ДЕТСТВА
Дыхание Чейн-Стокса
Это необычное название было еще
страшнее, чем дрожащий голос Левитана
Смерть представлялась мне заразной,
как болезнь
В пионеры меня принимали в 1955 году. В траурном
зале Музея В.И. Ленина. Логика взрослых была такая:
уж тут-то им будет не до смеха.
И действительно, смерть здесь так сгустилась, что
я боялся слишком глубоко вдыхать воздух,
опасаясь почувствовать запах сами знаете чего.
Кажется, там были венки, увеличенные фотокопии
газетных бюллетеней в жирных рамках, фотографии
с неизбежным гробом. Я говорю “кажется” не
потому, что плохо помню, а потому, что все это
нарочно недоразглядывал (как недонюхивал). Я был
убежден, что смерть может по капле просочиться в
меня через что угодно, даже через кожу.
В зале было какое-то неимоверное количество
доказательств того, что Ленин действительно
когда-то умер. А ну как из этой кучи выпрыгнет и
сам мертвец. Не спорю, Ленин живой был хороший и
детей любил. Но кто его знает, как себя поведет
Ленин мертвый? Мертвяк есть мертвяк.
Все были подавлены. К тому же прибавился страх
позабыть слова клятвы. Обстановка была
нечеловечески строгая. До такой степени, что сам
факт принятия в пионеры, произнесение слов
клятвы, повязывание галстука и прочее совершенно
не запомнились. Запомнилось, что уже на улице
ребята шли в пальто нараспашку, выхваляясь
новыми пионерскими галстуками.
***
Смерть Ленина всегда понемногу оживала зимой.
Это было ее обычное время. В чудные зимние вечера,
особенно с поземкой или вьюгой, Смерть Ленина нет-нет
да и постучит в заледенелое окошко. Но страшно не
было, так как Старухе было немало лет. Ей, может
быть, и самой предстояло скоро умереть. Я слушал
этот стук краем уха, не отрываясь от альбома,
кисточки и красок. Уютно было рисовать во время
не очень серьезной болезни. Смерть Ленина была
наподобие Снежной Королевы, только Королева-то
казалась поопасней.
В эти мирные вечера можно было даже слегка так, не
совсем серьезно задаться вопросом: а ты бы отдал
жизнь за товарища Ленина? И так же не совсем
серьезно ответить: да, то есть нет, то есть
конечно же... Но где-то там все равно зналось, что
ответ не совсем честный. И это вызывало легкую
тошноту от – как его там? – недостатка
жертвенности, что ли?
Ведь почему не хотелось умирать в столь нежном
возрасте? Потому что скоро ученые додумаются до
бессмертия и жалко тогда будет своей
единственной жизни. А Ленин все равно умер и уже
должен бы привыкнуть к этому. В одной
фантастической книжке – мне ее Колян дал –
человека за какие-то там сильнейшие заслуги
приговорили к бессмертию. Там у них в будущем
техника уже была в порядке. Ну я и подумал: “А
может, я тоже, когда вырасту, окажу человечеству
такую наисильнейшую услугу, что все офонареют и
сразу же приговорят меня к бессмертию”.
В “Путешествиях Гулливера” я вычитал про какой-то
народ, который достиг бессмертия. Но оно им
почему-то быстро остохренело, и они стосковались
по смерти. Фиг-то я в это поверил.
Потом еще не хотелось отдавать свою жизнь за
Ленина потому, что он казался настолько
серьезным и хорошим, что я думал: “А вдруг бы он
меня увидел? Наверно, сразу бы раскусил, что я не
тот фрукт, который ему нужен“. За очень хорошего
должны отдавать свои жизни тоже очень-очень
хорошие, а то выйдет полная ерунда.
В общем, Смерть Ленина долго, наверное, еще с
детсадовского времени похаживала где-то совсем
рядом, пока не встретилась с другой Великой
Смертью – Смертью Сталина. Стуча костями, они
обнялись, как хорошие подруги. Мне было тогда
восемь лет.
Почему-то я не мог формально, как другие,
сказать “да”
Смерть Сталина началась рано утром, до рассвета.
Я проснулся оттого, что, не боясь нас разбудить, в
голос плакала мама.
Доставая до позвоночника, своим страшным
замогильным голосом рассказывал Левитан о том,
что у больного развилось дыхание Чейн-Стокса.
Говорили, что это дыхание даже передавали по
радио, но я, как всегда, самое интересное прозевал.
Страшно становилось оттого, что железный голос
Левитана заметно дрожал. Но страшнее его
волнения было это дыхание с таким необычным
названием. Потому что, когда нам хорошо, наше
дыхание никак не называется. Оказалось же еще
хуже: это диковинное дыхание было вчера, а
сегодня уже и такого нет. Совсем умер.
В этот день я шел в школу, только чтобы убежать
подальше от той душераздирающей, как ее назвала
мама, музыки из “Пиковой дамы”. Оказывается,
Сталин ее очень любил. Не даму, конечно. Провожая
меня к двери, мама сказала убийственную фразу:
– Пропадем мы без него. Теперь американцы нас
слопают. Они только Сталина и боялись.
– А мы разве уже воюем с ними? – спросил я.
– Не волнуйся, они теперь в два счета развяжут
войну.
– Ну, что ты скис? – сказала мама, увидев мое лицо.
– Не волнуйся и не паникуй, имей в виду: мы
никогда не были паникерами.
Это была не фраза. Скорей всего в этот момент
перед мамой промелькнуло тяжелое и горькое
воспоминание о 16 октября 1941 года.
***
Теперь всем известно, что в то время немцы
подошли к Москве совсем близко и столица
ударилась в бега. Сказать “планово и
организованно эвакуировалась” значило бы
отлакировать действительность до
неузнаваемости. Среди части населения возникла
самая позорная паника. В этот день из Москвы
драпали большие и маленькие начальники.
Некоторые партийцы жгли или закапывали свои
партбилеты. Позже мне рассказывал один человек,
что с мясокомбината им. Микояна на грузовике, в
кузов которого спешно побросали несколько
коровьих туш, бежала вся головка предприятия. На
всякий случай они прихватили с собой и деньги –
месячную зарплату всего мясокомбината.
В такой-то денек мама, как ни в чем не бывало,
вступила в партию. Я считаю это героическим
поступком. Чтобы представить себе, в чем
заключался мамин подвиг, надо вспомнить, что в
первую очередь немцы расстреливали членов
партии. И евреев. Я что-то не слышал, чтобы в 1945
году, когда Советская Армия стояла под Берлином,
кто-нибудь из немецких женщин (да и мужчин) имел
подобное святое безумие и вступил в национал-социалистическую
партию. Москва по праву называется городом-героем
только потому, что таких людей, как мама, было
много, гораздо больше, чем тех, кто валил из
Москвы со всех ног.
Низкий поклон тебе, мама! В жизни любого
поколения и отдельного человека бывает свое 16
октября. Перед теми, кто брезгливо поморщится при
слове “вступила в партию”, я не буду
оправдываться. Как-то еще они поведут себя в свой
черный день?..
***
...Впереди замаячила знакомая фигура.
– А, это ты, Глянц? – спросила фигура. – Здоров!
– Привет, Смирнов!
– Слышал, что делается? Сталин-то, надо же. – Он
тяжело вздохнул.
– Слышал.
– Ну и что ты думаешь?
– А что я думаю?
– Ну как теперь? Дальше-то что?
– Ну, думаю, американцы теперь развяжут войну.
Они уж давно хотят, да Сталина боялись. Берия тоже
никуда не годится, совсем старенький стал, –
сказал я солидно и очень от себя, совершенно
забыв, что это мамины слова.
– Иди ты! – воскликнул Смирнов, не ожидавший от
меня такого дельного прогноза. – Вот здорово!
Слушай, давай сбежим на войну? Только, чур, тайна.
– А ты что, уже знаешь, куда бежать?
– Конечное дело, чудак-человек, – слегка
растерявшись, но выдерживая покровительственный
тон, сказал Смирнов. – Надо с пересадкой ехать...
Там и война, и все остальное...
Очевидно, пацифизм был написан на моем лице
слишком крупными буквами.
– Ты че? Забоялся? – презрительно спросил
Смирнов.
– Ничего я не забоялся, – сказал я. – У меня уже и
спички есть. Десять коробков.
В другой момент Смирнов от зависти сдох бы. Но он
уже вошел в роль главного военспеца.
– Дурак! Ты думаешь, на войне без твоих спичек
стрелять нечем? Там нам дадут самые настоящие
пушки. Калибра семнадцатая-восемнадцатая.
Здоровенные такие.
– Сам ты дурак, если не знаешь, что даже в
разведку не ходят без спичек.
Опять разговор со Смирновым встревожил меня.
“Что я в самом деле? – думал я. – За Ленина жизнь
отдать не хочу, то есть хочу, но не очень. Теперь,
если война с америкашками... На войну-то хочется,
на войне ведь дико интересно. Но на взрослую –
страшновато. Если только организовать детскую...”
***
В школе ребята ходили какие-то потерянные. Свет
хмурого дня едва окрашивал школьные коридоры.
Вдруг началось. Кто-то сказал первый: “Лучше бы я
умер”. И пошло: “Лучше бы я умер, лучше бы я умер,
лучше бы я...” На меня это подействовало, и я,
чувствуя свою еще ту, старую вину перед Лениным,
тоже сказал и раз, и другой: “Лучше бы я”.
Это был стихийный, никем не направляемый взрыв
чувств. Но потом кому-то пришло в голову его
организовать и уже чуть ли не потребовать:
– А ты бы отдал жизнь за Сталина? Только честно.
– Конечно! Пусть лучше Сталин живет.
– Честное сталинское?
– Честное.
Больше всего мне досталось от Пантюшина. Этот
Пантюшин безжалостно договаривал свои мысли до
самого конца:
– Глянц, ты отдал бы свою жизнь за товарища
Сталина, чтобы он жил, а ты умер? – Пантюшин с
большой душевной щедростью налег на слова свою и
ты.
– Ну.
Не мог я почему-то, как другие, формально сказать
“да”, чтобы он только отвалил. Хотя все это было
не совсем всерьез и никто реально не стоял по мою
душу где-нибудь в медпункте с засученными
рукавами и скальпелем в волосатых руках – чтобы
ТОТ жил, а Я умер.
– Нет, ты мне по-русски скажи: да или нет?
– Ну конечно... – Мне в эту минуту почему-то
втемяшилось в голову: черный с белым не носить, да
и нет не говорить.
– Ты что, не можешь сказать простое русское слово
“да”? – пер на меня Пантюшин.
– Почему не могу? Могу.
– Так скажи: да или нет?
– Что тебе сказать? – Пантюшин мысленно уже
принес меня в жертву, и вдруг оказывается, что эта
жертва еще жива. Мало того – она еще о чем-то его,
Пантюшина, так хорошо организовавшего эту
присягу, спрашивает. Это его сбило с толку, и он
неуверенно сказал:
– Не мне сказать, а товарищу Сталину.
– Ну ты, Пантюшин, даешь. Сталин же умер! Хочешь,
открою стра-а-аш-ную тайну? – решил я обдурить его.
– Смирнов записывет добровольцев на войну с
америкашками.
– Ты че, дурак? – заорал Пантюшин.
Видимо, я был первым, кто сегодня ушел от рук
этого хладнокровного убийцы. А что? Он бы вполне
сгодился на роль того дяхана с волосатыми руками.
Он, видно, и расстроился из-за того, что идея
записывать на войну была совсем-совсем свежей и
практически хоронила старую идею отдания жизни
за Сталина.
Уходя из школы, я зачем-то завернул в медпункт.
Открыв дверь, я попятился. Не узнал в этой
зареванной тетке медсестру Прасковью Дмитриевну.
– Тебе чего? – сильно в нос спросила она.
– Прививок не будет? – нашелся я.
– Иди-иди, не будет.
Весь остаток дня я провел во дворе.
***
А Смерть Сталина вскоре упокоилась в нашем
дерматиновом диване. Туда мама сложила, боясь их
выбросить, все номера “Правды” с жирными
траурными рамками. Со временем газеты желтели и
становились хрупкими. Постепенно желтела и
переставала быть потрясающей новостью и сама
смерть Сталина. Во всяком случае, мама, еще
недавно благоговевшая перед ней, деловито
засыпала в диван, попадая временами и на
уважаемые газеты, целую коробку ДДТ от клопов. На
всякий случай я никогда не дотрагивался до этих
газет. Смерть все еще представлялась мне
заразной болезнью. Но не такой, какой не очень
всерьез болеют в общем-то неплохие ребята вроде
меня. А такой, от которой развивается жуткое и
всепагубное дыхание Чейн-Стокса.
Удивлял меня папа. Постоянно наведываясь в диван,
он, казалось, вовсе не боялся Смерти Сталина. По-прежнему
в левом углу дивана в старую, отслужившую свой
век отпарку папа складывал лиловые четвертаки и
зеленоватые полсотни, собирая деньги на отпуск.
Мы всей семьей впервые собирались летом поехать
к морю...
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|