Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №10/2002

Третья тетрадь. Детный мир

Я ИДУ С УРОКА
ОДИН ДЕНЬ ИЗ ДЕТСТВА

Владимир ГЛЯНЦ

Дыхание Чейн-Стокса

Это необычное название было еще страшнее, чем дрожащий голос Левитана

Смерть представлялась мне заразной, как болезнь

В пионеры меня принимали в 1955 году. В траурном зале Музея В.И. Ленина. Логика взрослых была такая: уж тут-то им будет не до смеха.
И действительно, смерть здесь так сгустилась, что я боялся слишком глубоко вдыхать воздух, опасаясь почувствовать запах сами знаете чего. Кажется, там были венки, увеличенные фотокопии газетных бюллетеней в жирных рамках, фотографии с неизбежным гробом. Я говорю “кажется” не потому, что плохо помню, а потому, что все это нарочно недоразглядывал (как недонюхивал). Я был убежден, что смерть может по капле просочиться в меня через что угодно, даже через кожу.
В зале было какое-то неимоверное количество доказательств того, что Ленин действительно когда-то умер. А ну как из этой кучи выпрыгнет и сам мертвец. Не спорю, Ленин живой был хороший и детей любил. Но кто его знает, как себя поведет Ленин мертвый? Мертвяк есть мертвяк.
Все были подавлены. К тому же прибавился страх позабыть слова клятвы. Обстановка была нечеловечески строгая. До такой степени, что сам факт принятия в пионеры, произнесение слов клятвы, повязывание галстука и прочее совершенно не запомнились. Запомнилось, что уже на улице ребята шли в пальто нараспашку, выхваляясь новыми пионерскими галстуками.

***

Смерть Ленина всегда понемногу оживала зимой. Это было ее обычное время. В чудные зимние вечера, особенно с поземкой или вьюгой, Смерть Ленина нет-нет да и постучит в заледенелое окошко. Но страшно не было, так как Старухе было немало лет. Ей, может быть, и самой предстояло скоро умереть. Я слушал этот стук краем уха, не отрываясь от альбома, кисточки и красок. Уютно было рисовать во время не очень серьезной болезни. Смерть Ленина была наподобие Снежной Королевы, только Королева-то казалась поопасней.
В эти мирные вечера можно было даже слегка так, не совсем серьезно задаться вопросом: а ты бы отдал жизнь за товарища Ленина? И так же не совсем серьезно ответить: да, то есть нет, то есть конечно же... Но где-то там все равно зналось, что ответ не совсем честный. И это вызывало легкую тошноту от – как его там? – недостатка жертвенности, что ли?
Ведь почему не хотелось умирать в столь нежном возрасте? Потому что скоро ученые додумаются до бессмертия и жалко тогда будет своей единственной жизни. А Ленин все равно умер и уже должен бы привыкнуть к этому. В одной фантастической книжке – мне ее Колян дал – человека за какие-то там сильнейшие заслуги приговорили к бессмертию. Там у них в будущем техника уже была в порядке. Ну я и подумал: “А может, я тоже, когда вырасту, окажу человечеству такую наисильнейшую услугу, что все офонареют и сразу же приговорят меня к бессмертию”.
В “Путешествиях Гулливера” я вычитал про какой-то народ, который достиг бессмертия. Но оно им почему-то быстро остохренело, и они стосковались по смерти. Фиг-то я в это поверил.
Потом еще не хотелось отдавать свою жизнь за Ленина потому, что он казался настолько серьезным и хорошим, что я думал: “А вдруг бы он меня увидел? Наверно, сразу бы раскусил, что я не тот фрукт, который ему нужен“. За очень хорошего должны отдавать свои жизни тоже очень-очень хорошие, а то выйдет полная ерунда.
В общем, Смерть Ленина долго, наверное, еще с детсадовского времени похаживала где-то совсем рядом, пока не встретилась с другой Великой Смертью – Смертью Сталина. Стуча костями, они обнялись, как хорошие подруги. Мне было тогда восемь лет.

Почему-то я не мог формально, как другие, сказать “да”

Смерть Сталина началась рано утром, до рассвета. Я проснулся оттого, что, не боясь нас разбудить, в голос плакала мама.
Доставая до позвоночника, своим страшным замогильным голосом рассказывал Левитан о том, что у больного развилось дыхание Чейн-Стокса. Говорили, что это дыхание даже передавали по радио, но я, как всегда, самое интересное прозевал. Страшно становилось оттого, что железный голос Левитана заметно дрожал. Но страшнее его волнения было это дыхание с таким необычным названием. Потому что, когда нам хорошо, наше дыхание никак не называется. Оказалось же еще хуже: это диковинное дыхание было вчера, а сегодня уже и такого нет. Совсем умер.
В этот день я шел в школу, только чтобы убежать подальше от той душераздирающей, как ее назвала мама, музыки из “Пиковой дамы”. Оказывается, Сталин ее очень любил. Не даму, конечно. Провожая меня к двери, мама сказала убийственную фразу:
– Пропадем мы без него. Теперь американцы нас слопают. Они только Сталина и боялись.
– А мы разве уже воюем с ними? – спросил я.
– Не волнуйся, они теперь в два счета развяжут войну.
– Ну, что ты скис? – сказала мама, увидев мое лицо. – Не волнуйся и не паникуй, имей в виду: мы никогда не были паникерами.
Это была не фраза. Скорей всего в этот момент перед мамой промелькнуло тяжелое и горькое воспоминание о 16 октября 1941 года.

***
Теперь всем известно, что в то время немцы подошли к Москве совсем близко и столица ударилась в бега. Сказать “планово и организованно эвакуировалась” значило бы отлакировать действительность до неузнаваемости. Среди части населения возникла самая позорная паника. В этот день из Москвы драпали большие и маленькие начальники. Некоторые партийцы жгли или закапывали свои партбилеты. Позже мне рассказывал один человек, что с мясокомбината им. Микояна на грузовике, в кузов которого спешно побросали несколько коровьих туш, бежала вся головка предприятия. На всякий случай они прихватили с собой и деньги – месячную зарплату всего мясокомбината.
В такой-то денек мама, как ни в чем не бывало, вступила в партию. Я считаю это героическим поступком. Чтобы представить себе, в чем заключался мамин подвиг, надо вспомнить, что в первую очередь немцы расстреливали членов партии. И евреев. Я что-то не слышал, чтобы в 1945 году, когда Советская Армия стояла под Берлином, кто-нибудь из немецких женщин (да и мужчин) имел подобное святое безумие и вступил в национал-социалистическую партию. Москва по праву называется городом-героем только потому, что таких людей, как мама, было много, гораздо больше, чем тех, кто валил из Москвы со всех ног.
Низкий поклон тебе, мама! В жизни любого поколения и отдельного человека бывает свое 16 октября. Перед теми, кто брезгливо поморщится при слове “вступила в партию”, я не буду оправдываться. Как-то еще они поведут себя в свой черный день?..

***
...Впереди замаячила знакомая фигура.
– А, это ты, Глянц? – спросила фигура. – Здоров!
– Привет, Смирнов!
– Слышал, что делается? Сталин-то, надо же. – Он тяжело вздохнул.
– Слышал.
– Ну и что ты думаешь?
– А что я думаю?
– Ну как теперь? Дальше-то что?
– Ну, думаю, американцы теперь развяжут войну. Они уж давно хотят, да Сталина боялись. Берия тоже никуда не годится, совсем старенький стал, – сказал я солидно и очень от себя, совершенно забыв, что это мамины слова.
– Иди ты! – воскликнул Смирнов, не ожидавший от меня такого дельного прогноза. – Вот здорово! Слушай, давай сбежим на войну? Только, чур, тайна.
– А ты что, уже знаешь, куда бежать?
– Конечное дело, чудак-человек, – слегка растерявшись, но выдерживая покровительственный тон, сказал Смирнов. – Надо с пересадкой ехать... Там и война, и все остальное...
Очевидно, пацифизм был написан на моем лице слишком крупными буквами.
– Ты че? Забоялся? – презрительно спросил Смирнов.
– Ничего я не забоялся, – сказал я. – У меня уже и спички есть. Десять коробков.
В другой момент Смирнов от зависти сдох бы. Но он уже вошел в роль главного военспеца.
– Дурак! Ты думаешь, на войне без твоих спичек стрелять нечем? Там нам дадут самые настоящие пушки. Калибра семнадцатая-восемнадцатая. Здоровенные такие.
– Сам ты дурак, если не знаешь, что даже в разведку не ходят без спичек.
Опять разговор со Смирновым встревожил меня. “Что я в самом деле? – думал я. – За Ленина жизнь отдать не хочу, то есть хочу, но не очень. Теперь, если война с америкашками... На войну-то хочется, на войне ведь дико интересно. Но на взрослую – страшновато. Если только организовать детскую...”

***
В школе ребята ходили какие-то потерянные. Свет хмурого дня едва окрашивал школьные коридоры. Вдруг началось. Кто-то сказал первый: “Лучше бы я умер”. И пошло: “Лучше бы я умер, лучше бы я умер, лучше бы я...” На меня это подействовало, и я, чувствуя свою еще ту, старую вину перед Лениным, тоже сказал и раз, и другой: “Лучше бы я”.
Это был стихийный, никем не направляемый взрыв чувств. Но потом кому-то пришло в голову его организовать и уже чуть ли не потребовать:
– А ты бы отдал жизнь за Сталина? Только честно.
– Конечно! Пусть лучше Сталин живет.
– Честное сталинское?
– Честное.
Больше всего мне досталось от Пантюшина. Этот Пантюшин безжалостно договаривал свои мысли до самого конца:
– Глянц, ты отдал бы свою жизнь за товарища Сталина, чтобы он жил, а ты умер? – Пантюшин с большой душевной щедростью налег на слова свою и ты.
– Ну.
Не мог я почему-то, как другие, формально сказать “да”, чтобы он только отвалил. Хотя все это было не совсем всерьез и никто реально не стоял по мою душу где-нибудь в медпункте с засученными рукавами и скальпелем в волосатых руках – чтобы ТОТ жил, а Я умер.
– Нет, ты мне по-русски скажи: да или нет?
– Ну конечно... – Мне в эту минуту почему-то втемяшилось в голову: черный с белым не носить, да и нет не говорить.
– Ты что, не можешь сказать простое русское слово “да”? – пер на меня Пантюшин.
– Почему не могу? Могу.
– Так скажи: да или нет?
– Что тебе сказать? – Пантюшин мысленно уже принес меня в жертву, и вдруг оказывается, что эта жертва еще жива. Мало того – она еще о чем-то его, Пантюшина, так хорошо организовавшего эту присягу, спрашивает. Это его сбило с толку, и он неуверенно сказал:
– Не мне сказать, а товарищу Сталину.
– Ну ты, Пантюшин, даешь. Сталин же умер! Хочешь, открою стра-а-аш-ную тайну? – решил я обдурить его. – Смирнов записывет добровольцев на войну с америкашками.
– Ты че, дурак? – заорал Пантюшин.
Видимо, я был первым, кто сегодня ушел от рук этого хладнокровного убийцы. А что? Он бы вполне сгодился на роль того дяхана с волосатыми руками. Он, видно, и расстроился из-за того, что идея записывать на войну была совсем-совсем свежей и практически хоронила старую идею отдания жизни за Сталина.
Уходя из школы, я зачем-то завернул в медпункт. Открыв дверь, я попятился. Не узнал в этой зареванной тетке медсестру Прасковью Дмитриевну.
– Тебе чего? – сильно в нос спросила она.
– Прививок не будет? – нашелся я.
– Иди-иди, не будет.
Весь остаток дня я провел во дворе.

***

А Смерть Сталина вскоре упокоилась в нашем дерматиновом диване. Туда мама сложила, боясь их выбросить, все номера “Правды” с жирными траурными рамками. Со временем газеты желтели и становились хрупкими. Постепенно желтела и переставала быть потрясающей новостью и сама смерть Сталина. Во всяком случае, мама, еще недавно благоговевшая перед ней, деловито засыпала в диван, попадая временами и на уважаемые газеты, целую коробку ДДТ от клопов. На всякий случай я никогда не дотрагивался до этих газет. Смерть все еще представлялась мне заразной болезнью. Но не такой, какой не очень всерьез болеют в общем-то неплохие ребята вроде меня. А такой, от которой развивается жуткое и всепагубное дыхание Чейн-Стокса.
Удивлял меня папа. Постоянно наведываясь в диван, он, казалось, вовсе не боялся Смерти Сталина. По-прежнему в левом углу дивана в старую, отслужившую свой век отпарку папа складывал лиловые четвертаки и зеленоватые полсотни, собирая деньги на отпуск. Мы всей семьей впервые собирались летом поехать к морю...


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru