Дмитрий ШЕВАРОВ
Радиус добра
О журналисте, который не искал
сенсаций
Я знаю, зажгутся костры
Спокойной рукою сестры,
А братья пойдут за дровами…
Мать Мария
(Е.Ю.Кузьмина-Караваева)
Однажды Павел Владимирович Клушанцев,
создатель первых советских
научно-фантастических фильмов, гений
комбинированных съемок, рассказал мне о своем
открытии: о том, что он вычислил “радиус добра”.
Было жаркое лето, мы сидели у открытого окна
тесной петербургской комнаты, и Павел
Владимирович, блокадник, к восьмидесяти пяти
годам совершенно потерявший зрение, рисовал мне
на бумаге формулы. “Чем бескорыстнее человек, –
терпеливо объяснял мне Павел Владимирович, – тем
больше у него радиус добра. В числителе –
стабильность и культура, а в знаменателе –
раздробленность...”
Е.БОГАТ
Вспомнил о милом Павле Владимировиче и его
формуле, когда заметил недавно: если пишешь о
добром человеке, то незаметно для себя
оказываешься в кругу других добрых людей.
Погружаешься в одну судьбу, а узнаешь о многих.
Эти люди порой живут в разных странах и разных
временах, они разлучены обстоятельствами,
эпохами, но вдруг они встречаются в той рукописи,
которую ты еще не дописал. И ты вдруг ясно
ощущаешь: да, встретились. Да, они рядом. И тебе
удивительно спокойно в этом кругу…
* * *
Мне давно хотелось написать о матери Марии. О
Елизавете Кузьминой-Караваевой. Русская
поэтесса, философ, она оказалась в эмиграции,
стала монахиней, устраивала приюты для
обездоленных соотечественников. Во время войны
вступила во французское Сопротивление, прятала
от гестапо евреев, бежавших из плена советских
солдат. Была арестована и попала в концлагерь
Равенсбрюк. Когда там отправляли очередную
партию заключенных в газовую камеру, поменялась
одеждой с больной девушкой – вместо нее пошла на
смерть…
Я узнал об этой судьбе лет в тринадцать. Книга так
и называлась – “Узнавание”. Коричневая обложка
с летящим сквозь дымку времени дилижансом.
Издательство “Детская литература”. Но книга
ощущалась как взрослая. Это и была книжка моего
взросления.
Мне было удивительно: откуда-то автор этой книжки
знал, что именно такая мне сейчас нужна. В этот
день и час.
Обычно человек не чувствует – растет его душа
или нет. И есть ли у нее вообще такое измерение –
пространственное.
А тут, после этой книги, я вырос, и с той
непривычной высоты весь мир показался мне
драгоценным, солнечным, исполненным
таинственной гармонии и высокого замысла. И
ничего чужого и случайного в том мире для меня не
было, все родное – прохожие, дождь, весна,
трамваи, май, пучок редиски, отражения в лужах,
приоткрытая форточка, голоса играющих во дворе
детей, запах просыхающих под солнцем досок...
Долго стоял я под форточкой и все не мог
насмотреться на то, что видел до этого тысячу раз.
Нет, я никогда не видел ничего замечательнее, чем
этот день, этот двор, это весеннее небо над ним…
Рассказываю о тех мгновениях, возможно, дольше,
чем они длились на самом деле. Но так было не
только со мной, ведь в моем поколении
сорокалетних имя автора той старой книжки
памятно и дорого многим. Евгений Богат. Этим
именем до сих пор аукаемся…
Тут должно было случиться особенное стечение
обстоятельств – наши тринадцать-четырнадцать
лет, выход статей и книжек Богата именно в это
время, в конце семидесятых. Весна, любовь,
очарование и оглушение жизнью – все должно было
подоспеть к одной точке.
* * *
Евгений Богат был журналистом, работал в
“Литературной газете”, ездил в командировки,
дежурил в редакции, сидел на собраниях, вникал в
жалобы. Но когда он садился за стол и писал очерки
– он выпадал из своего времени и обретал какую-то
невероятную свободу. А мы, читая Богата, тоже
будто выходили на волю и накоротке беседовали с
Монтенем и Шекспиром, евангелистом Лукой, Иовом
многострадальным, Брейгелем, Анной Франк и
Кузьминой-Караваевой…
Одни журналисты писали о космосе, другие – о
природе, третьи – о партийной жизни или
бригадном подряде. У всех была своя тема, и
границы допустимого всем были установлены
четкие. Когда журналисты пытались пролезть через
колючую проволоку цензуры, их легко настигали и
быстро карали. С Евгением Богатом, очевидно, не
знали, что делать. Он весь, вместе со своими
темами и героями, оказался на запретной
территории. Но главная проблема для агитпропа
была в том, что само существование этой
территории официально отрицалось.
Евгений Богат писал о душе, о ее бессмертии, о
вечности, а всего этого не было ни в списке
разрешенного, ни в списке запрещенного. Пока
власть решала, как поступить с Богатом, его
очерки передавались из рук в руки, их обсуждали
на заводах, в институтах и на военных кораблях,
автор получал тысячи писем…
Последние книги Богата были почти целиком
построены на письмах. Я тоже писал Евгению
Михайловичу, но отправить не решился, и сколько
было таких неотправленных писем!
О его смерти я узнал в армии в восемьдесят пятом
и, прощаясь с Евгением Михайловичем, которого
никогда не видел даже по телевизору, написал о
нем письмо в один московский журнал. Подписался
благонадежно “с комсомольским приветом”
такой-то, но мне ничего не ответили.
* * *
В том письме я рассказал, как запоем читал
Богата, когда первый раз попал во взрослую
больницу. Не расставался с его книжками и на
военных сборах, и вот теперь, в ночных караулах, в
тайге. Как писал ему письмо и вот не успел,
опоздал. Как это горько – опаздывать…
Его последние очерки были печальны, и в них была
непривычная жесткость выводов, исчерпанность
иллюзий. Он был одним из тех проницательных
людей, кто увидел катастрофу и разрушение там,
где большинство еще любовались благополучным
фасадом советской страны. Он успел вслух сказать
о том, что нравственные болезни могут быть
смертельными. О том, что советское общество по
сути выдохлось на рубеже 80-х. Дух вышел. Начинало
сбываться пророчество Гоголя: попытка построить
рай на земле без Христа обернется трагедией.
Просвещение без “просветления” приведет лишь к
“гордости ума”, к насилию и распаду.
* * *
Я вновь держу в руках книгу Богата. Она
начинается словами: “Положа руку на сердце…”
Вместо закладки в книге старая вырезка из газеты.
Пожелтевшая, ветхая, уголок с именем автора у нее
оторван, но я вижу, что это очерк Евгения Богата –
тот самый, о Елизавете Кузьминой-Караваевой,
который я читал в книге. И название то же самое, по
строчке Александра Блока из стихотворения,
посвященного пятнадцатилетней Лизе: “Такая
живая, такая красивая…”
Дата на газетной вырезке из “Комсомольской
правды” – 5 сентября 1965 года. Наверное, маме
понравился тогда этот очерк, если она его
вырезала и хранила столько лет…
Очевидно, что это была первая публикация в
советской прессе о судьбе матери Марии. Ведь ее
воспоминания о Блоке были опубликованы лишь два
года спустя и где – в “Ученых записках
Тартуского университета” крошечным тиражом. В
собрании сочинений Блока, выходившем в начале
70-х, о Кузьминой-Караваевой в комментариях было
сказано лишь то, что в 1908 году она была
гимназисткой. Будто ничего в ее жизни больше не
было: ни собственной судьбы в поэзии, ни
трагической эмиграции, ни гибели детей, ни
участия во французском Сопротивлении, ни
спасенных ею советских солдат, бежавших из плена
и спрятанных ею от гестапо…
Тем поразительнее, что в шестьдесят пятом Богату
удалось не просто упомянуть о
Кузьминой-Караваевой где-нибудь через запятую (и
это было бы прорывом, сенсацией), а опубликовать о
ней целый очерк в центральной газете!
Можно только догадываться, чего стоило поставить
этот очерк на полосу. Очевидно, в “Литературке”
его печатать не отважились. Богат отнес его в
“Комсомольскую правду”. Тогдашний редактор
“Комсомолки” Юрий Воронов был не только
талантливым поэтом, но и очень порядочным и
смелым человеком.
Сейчас молодые спросят: а, собственно, какой тут
был бы криминал? Ну, заметка лирическая – Блок,
гимназистка, стихи, Сопротивление…
Кого не резали по живому красными цензурными
чернилами, тому, право, трудно объяснить. Но стоит
только на секунду вспомнить, что это такое было –
шестьдесят пятый год. Романтики, конечно, было
много – и радости, и хороших песен, но еще
взрывали по России храмы. Туристам, отъезжающим
за рубеж, строго запрещалось общаться с русскими
эмигрантами. Они были вычеркнуты из русской
культуры – не было ни Набокова, ни Сергея
Булгакова, ни Ходасевича, ни Карсавиной…
А тут – целый очерк, полный восхищенного чувства,
об эмигрантке (компетентные органы могли бы
напомнить, что во время Гражданской войны
Кузьмина-Караваева была активисткой эсеровского
антибольшевистского подполья), о православной
монашке…
В конце того же шестьдесят пятого года Юрия
Петровича Воронова сняли с поста редактора.
Возможно, что в ЦК припомнили и очерк Богата о
матери Марии, хотя, я думаю, хватало и других
“сигналов”. Можно представить, какие сочинялись
доносы, если Богат часто получал такие отповеди:
“…До каких пор вы будете морочить нам голову
сентиментальной чепухой… В оболочке
душещипательных сюжетов вы пытаетесь воскресить
религиозную мораль, оживить заповеди Христа…”
* * *
В шестьдесят седьмом году Богат напечатал в
журнале “Журналист” удивительную по тем годам
статью. В ней был чистый и мудрый взгляд на нашу
профессию. Взгляд поэта и философа, не “бойца
идеологического фронта”.
Богат написал тогда, что мечтает, чтобы в каждой
его статье были “крупинки вечности”.
“…Я воевал неистово с редакторатом и
секретариатом: за каждую строку, за каждое слово;
я воевал с корректурой: за каждую запятую и
каждое тире, мне казалось, что без этих запятых и
тире мысли мои что-то утратят, исчезнут какие-то
дорогие оттенки… Статья была частью меня самого
– не только нравственной, духовной, но даже и
физической. И вот она отделилась, ушла, не
защищаемая больше мной… начав новое для меня
самого загадочное существование…”
Он оставался странным Журналистом, мечтавшим не
о сенсации в завтрашнем номере, а о том, чтобы
туда попали “крупинки вечности”.
* * *
Никого из героев моего сегодняшнего очерка уже
нет в живых. Ни Павла Владимировича Клушанцева,
ни Юрия Петровича Воронова, ни Евгения
Михайловича Богата…
Но есть круг поэзии, доброты и порядочности. Он
оставлен нам этими людьми. Радиус добра очерчен
ощутимо и ясно.
Формула оказалась верной.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|