За вечер до ожидания
...И ему оставалось только пять лет,
чтобы стать счастливым
Один живущий в далеких краях человек,
будучи зимой в отпуске, встретил в городе женщину
и так к ней привязался, что приехал к ней еще раз
летом. В разлуке ему столько хотелось ей
рассказать, а теперь было так хорошо и спокойно,
что все рассказы казались ненужными. Правда,
месяц пролетел как одна секунда, и уже близился
день его отъезда.
Недалеко от ее дачного дома текла в заросших
кустами и высокой травой берегах речка с
зеленоватой водой. Берега буквально шевелились
от лягушек, а вода была особенно теплой по
вечерам, и он нырял с открытыми глазами к самому
дну во тьму и потом медленно выплывал вверх
навстречу бледно-зеленому отсвету догорающего
неба, а когда выныривал, чувствуя на ноге
щекочущее прикосновение нитки водорослей, видел
ее напряженную голову с убранными назад
волосами. Она гребла по-собачьи, с судорожным
усилием пропуская тугую воду сквозь
растопыренные пальцы. Он приближался к ней и плыл
рядом на боку, поддерживал ее за холодный упругий
живот, а она улыбалась и умоляла не забрызгать
волосы. На берегу он накидывал на нее полотенце, и
она стояла перед ним на бревнышке, будто одного с
ним роста, и лицо оказывалось совсем напротив его
лица, губы напротив губ, и поцелуй был прохладным
и необыкновенно удобным. “Правда, хорошо так, –
говорила она, улыбаясь, – а то очень смешно
получается, когда задираешь голову, смотришь на
тебя откуда-то совсем снизу”.
Последним вечером все тонуло в сизоватой пелене
садящейся росы. Сумрачно отражаясь в озере,
догорал край неба, все было абсолютно недвижным
– кусты, поле, опоры высоковольтной линии, с
которой, когда они под ней проходили, сыпался
напряженный стрекот. И над всем этим тоже стоял
стрекот: обложной стрекот кузнечиков, казалось,
трясся в единой и мощной судороге воздух, и все
вокруг на десятки верст замерло и пребывало в
каком-то напряженном электрическом оцепенении.
Он вернулся, выключив свет на веранде – в
выключателе метнулся зеленый всполох, вошел к
ней – она лежала в халате с книгой, освещенная
огнем камина.
Ночью он выходил на улицу. Машина стояла
матово-оловянная от росы. На земле под кустом
ярко и неподвижно горел светляк – червячок с
одной ярко горящей фосфорной долькой. Детская
наивность этого огонька всколыхнула что-то
далекое, тоже детское, и он взял его вместе со
щепкой и показал ей, осторожно разбудив ее. Она
пробормотала: “Красота какая…” – и заснула. В
шесть зазвонил будильник, он встал, включил
чайник. Туман подступал к окнам. Умывшись на
дворе из ледяной бочки, он вернулся. Чувствуя его
приближение, она потянулась, улыбнулась сонными
губами: “Мне светлячок приснился”. Она сидела на
кровати, как девочка, вытянув ноги, и трясла
головой, пытаясь стрясти сон.
Хотелось быть необыкновенно осторожным этим до
дрожи знакомым осенним мокрым утром, и он заводил
холодную серебряную машину, будто нарушая
какой-то негласный и священный договор о тишине,
и, протирая боковое зеркало, вспоминал Наташины
пушистые волосы, родное сонное дыхание и весь ее
беспомощный вид, от которого разрывалось сердце.
И сам его отъезд был настолько безвыходным, что
никакие заверения вроде “я напишу” ничего не
решали, и казалось, это утро обобщало, подводило
итог всем его бесконечным прощаниям, и была
бесконечным прощанием вся его дорожная жизнь, и
прощание это становилось, чем ближе к концу, тем
буквальнее. И если вначале и в середине были
одиночные расставания с отдельными людьми,
местами, временами, то дальше уже готовилось и
приближалось прощание с самой жизнью, с каждой ее
подробностью, от предчувствия которого душа,
казалось, раньше времени выболит и отделится,
выйдет из тела, как светлая заноза, потому что не
останется на ней уже ни одного незалатанного
места.
Он медленно поехал по краю поля, и в последний раз
барабанили в поддон тугие и мокрые соцветия
лисохвоста и тимофеевки. А дальше была трасса, со
всех дорог и проселков наливающаяся воющим
железом, и нарастал и приближался с тупой силой
город, в котором не было уже места ни для
раздумья, ни для осознания, а была только
жестокая и механическая борьба за существование.
Он ехал на поезде до К., потом на двух судах с
пересадкой в Е., где его поселили на ночь в
отдельной каюте на пристани, – следующий рейс
был наутро. Вечером оставалось время, и он пошел
побродить по этому старинному купеческому
городку, прохладному, чуть задумчивому, чуть
смоченному осенним дождем. Книжная лавка была
полна пустых одноразовых книжек в ярких
обложках, а ему вдруг захотелось почитать
Пушкина, и его не оказалось. На горе белел
запущенный мертвый монастырь. Рядом маячила в
горе угля будто вышедшая из-под обстрела
котельная, окруженная несколькими бревенчатыми
двухэтажными домами с выбитыми стеклами, тут же
серел угольной пылью перекресток имени каких-то
ничтожных людей. Правда, ребятишки играли во
что-то веселое и кричали что-то совершенно такое
же, что кричал когда-то и он, давным-давно, когда
жизнь казалась идущей в гору и теряющейся в
сверкающем тумане дорогой. Дальше от центра
города было веселей, шевелилась какая-то жизнь,
кто-то строился – стоял трактор, лежал штабель
свежего кирпича.
Проходя обратно мимо котельной, он услыхал
глухой кашель. Там, прислонясь к стене, сидел
запредельной древности дед, с сединой в какую-то
желтизну, с петушиным крылышком челки. Его лицо
было так перетянуто морщинами, что казалось, на
него накинули самый мелкий невод и стянули так,
что каждая нитка врезалась в мясо до кости.
Пережившие не одну войну и революцию глаза были
голубыми и слезились. Сколько надежд и ожиданий
горело в них когда-то! А они были по края полны
влагой и из-за этих толстых и теплых водяных линз
казались особенно живыми и выражали бесконечную
измученность отслужившей плотью и бесконечное и
последнее ожидание прощания с ней.
Бредя на пристань, он думал о тех, кто когда-то
строил этот монастырь и кто потом строил
котельную, успокаивая себя: мол, вот еще чуть-чуть
– и заживем по-человечьи, и о том, как время
уравняло их, помирило, сделало кровными братьями
по разрушению и забвению.
Невыносимо вдруг захотелось услышать голос той
женщины, и, не доходя до пристани, он вернулся и
пошел на переговорный пункт, но тот уже закрылся.
Идя обратно, он вспоминал ее беспомощный вид,
когда она сидела, вытянув ноги, на кровати и
трясла головой, будто пытаясь стрясти сон и
усталость, и только сейчас до него стал доходить
истинный смысл ее последних слов: “Я люблю тебя,
но в ближайшие пять лет, пока не определю детей
учиться, не смогу никак изменить свою жизнь”.
Никогда он не чувствовал себя таким готовым к
теплу, к счастью, к близости, как теперь. Он был,
как самолет, пролетевший нечеловеческое
расстояние и уже зашедший на посадку, когда ему с
земли ответил знакомый и далекий голос: “Э-э-э-э,
брат”, и в посадке отказали, заправили в воздухе
и отрядили в очередной рейс за тридевять земель.
И снова поплыли внизу тундра, корабли, аэродромы,
и впереди ничего не было, кроме ветреного неба и
бесконечной, беспосадочной дали.
Пристань чуть покачивалась на волнах, за ней в
опаловой дали мерцали огни проходящего танкера.
Он открыл свою небольшую каюту с белыми
ситцевыми занавесками и остатками сухих летних
комаров на окнах, взял полотенце и пошел к
шкиперше помыть руки. Там пахло жильем, вареной
картошкой, везде висели пеленки, бегала кошка.
Хозяин приехал с рыбалки, и в коридоре стоял таз с
тугуном – мелкой и серебристой сиговой рыбешкой.
Тугуны уже не бились, но глаза их еще горели
зеленоватым перламутром, и, когда он проходил
мимо, эти светящиеся оси перемигивались под
разными углами и казались глазками в какие-то
бездонные изумрудные дали.
А ветер раздувался с прежней и знакомой силой, и
окна каюты глядели прямо в небо, и пристань
покачивалась, а ветер все дул, и студенистой
дрожью дрожали звезды, и казалось, сочились,
текли во все щели его случайного дома, и никакие
стены не могли загородить от этого ветра.
Ветер дул, выпукло сияло рыжее небо, и он стоял на
палубе и, вспоминая разрушенную котельную, думал
о людях, которые тоже когда-то жили, на что-то
надеялись, ждали счастья, и вообще о том, сколько
раз оно людям мерещилось, но уходило,
отодвигалось, проваливалось, как гайка в снег,
когда кажется – вот она, вот, вот синеет,
просвечивает в сахарной ямке, но чем сильнее
роешь – тем глубже валится, и только пальцы
немеют от холода…
И качалась пристань, и тянуло от звезд
нечеловеческим ледяным ветром, и стоял под ними
маленький русский человек, которому оставалось
подождать всего только пять лет, чтобы стать
счастливым.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|