Он и актер, и сцена,
и драматург своей судьбы...
С народным артистом Зиновием
КОРОГОДСКИМ беседует Николай КРЫЩУК
Зиновий Яковлевич Корогодский – фигура
на петербургском театральном небосклоне
знатная, культовая. Театр юного зрителя в
Петербурге 60–70-х годов был местом паломничества
не только детей и молодежи, но и всей городской
интеллигенции. Так случалось и в других городах и
странах. Годы эти характеризовались огромным
количеством культурных и общественных
альтернативных движений. На этой волне, в
частности, встретились ТЮЗ и Фрунзенская
коммуна. Так познакомились и мы с Зиновием
Яковлевичем, пребывая в разных весовых
категориях: я – школьник среднего возраста, он –
главный режиссер знаменитого театра. Объяснить
феномен Корогодского в нескольких словах
невозможно. Поэтому и разговариваем. Тем более
что в этом году Зиновий Яковлевич отмечает свой
75-летний юбилей.
Начало. Большая семья
Николай Крыщук. Зиновий
Яковлевич, говорят, что прошлое хорошо и
плодотворно тогда, когда оно работает, помогает
человеку жить. И, напротив, превращается в
тяжелый груз, если почему-либо отторгнуто от
проблем насущных. Хотелось бы, чтобы вы
посмотрели на свое прошлое с этой точки зрения:
что работает? Тем более всю жизнь вы занимаетесь
проблемами детства, психологией ребенка, театром
детства. Вспомните о своем детстве, вспомните
себя в детстве. Что здесь для вас интересно, что
таинственно, плодотворно, а в чем вы себя, может
быть, не узнаете?
Зиновий Корогодский. Николай, возможно,
я заблуждаюсь, но мне кажется, что я навсегда
остался таким, каким был в детстве. Если есть во
мне какие-то отрадные свойства и качества, то они
связаны с тем, что я сберег в себе детство. Я нес в
себе наследство семьи, когда был маленьким, потом
– когда перешел в возраст подростка, жениха,
мужа, отца, художественного руководителя
театра… Мне кажется, что я и сейчас такой. Может
быть, это аберрация, обольщение, но все лучшее,
что во мне есть, связано с тем, что было.
Н.К. Значит ли это, что вам так
безусловно нравится свое детство и вы так
нравитесь себе в детстве?
З.К. Дело не в этом. Просто, вероятно,
такой менталитет: доверчивый, простодушный, не
позволяющий мне костенеть, черстветь,
академизироваться. Я ведь до сих пор слыву
маргиналом в среде моих маститых коллег. Хотя все
регалии при мне: академик, профессор, народный
артист, лауреат Международной премии имени
Станиславского. Но все это как-то не входит в
состав сознания. Некоторые считают, что это
инфантильность, другие видят в этом игру,
маскировку. А на самом деле я всегда был таким,
таким остаюсь и сохраняюсь. Не потому, что мне это
нравится, а потому, что я почитаю и ценю то, что
дороже для всей биографии и особенно для
творческого человека: подвижность, отзывчивость,
реактивность, любопытство, желание выиграть в
состязании, взять планку…
Это все от моего очень трудного, хотя и
радостного, и яркого детства. Я про это написал
книгу, которая называется «Возвращение» (она
должна выйти в этом году). Мне хотелось написать
портрет моего зрителя и одновременно моего
театра. Мой зритель – это человек от семи до
семидесяти. События и переживания детских лет
связаны с тем, что происходило со мной во
взрослом возрасте, когда я уже руководил ТЮЗом.
Должно получиться два портрета: портрет автора
как зрителя и портрет театра, который служит
этому зрителю. Я воспеваю свое детство как
генетическое начало.
Н.К. Но в нашей генетике не только ведь
замечательные свойства. Все наши мучительные
проблемы тоже в генетике, и тоже из детства. Мы
знаем, как питалось этим искусство. Допустим,
Феллини, если иметь в виду нечто близкое вам по
роду искусства. Отношения со сверстниками, с
родителями, отношения с самим собой, выбор своего
рисунка поведения… Драматическая пора. Мне
хочется, чтобы вы рассказали об этом. Да и время
было сложное.
З.К. Драматизм моего детства заключался
в бедности страны и в уродстве обитания, хотя я
вряд ли это осознавал. Жили мы трудно. Я не помню
своих сверстников. Помню, что меня не принимали.
Потому что был хлипкий, не способный себя
защитить, подраться, ответить крепким словом. В
семье меня любовно дразнили «сураз», что от слова
«несуразный». И действительно, картавый, к тому
же маленький… Сураз.
Родня у меня была огромной. Я был тринадцатый по
счету у бабушки, которая меня воспитала (мама –
первой). Мама меня воспитывать не могла, потому
что училась на рабфаке, была молоденькой и к тому
же комсомолкой. Родила она меня, когда ей еще
восемнадцати не было. И я оказался под защитой
огромной семьи дядек и теток, к которым шел, когда
меня обижали. Они оравой мстили тем, кто меня
обижал. Хотя, во что бы мы ни играли – в «бабки», в
догоняшки, в какую-то борьбу, – я всегда был
обижен и побеждаем.
Меня дразнили за то, что я играл в куклы, играл в
театр… Но не это осталось в моем чувстве и в моей
памяти. Может быть, потому, что уже в это время я
был человеком, отравленным церковью, цирком,
базаром, цыганами… Помню, как пели, как плакали,
как дрались взрослые. Как праздновали, может
быть, не красные даты календаря, а семейные: с
пельменями, с водкой, с поножовщиной. Все это в
меня входило как банк впечатлений.
Я любил читать и расшифровывать афишные тумбы.
Читать я тогда еще не умел. Именно на афишах и
научился читать с подсказок бабушки. Любил
бродить, когда поздно, рассматривать витрины.
Витрины в то время были очень театральными. Все,
что сегодня нас восхищает, тогда было в окнах
моего Томска.
Хоть ты ешь меня, но у меня не сохранилось памяти
о каких-то сложных переживаниях детства. А если
сохранилось, то это перебивается ощущением
праздника жизни.
Витамин «Ц»
Н.К. Зиновий Яковлевич,
существуют многочисленные педагогические тесты,
которые я в своей прошловековой отсталости
глубоко, нищенски и заносчиво презираю. Они
претендуют на то, что способны определить
интеллектуальный потенциал малолеток, которые
всего лишь хотят овладеть небольшой начальной
информацией об этом мире. То есть
абитуриентов-первоклассников. Эти
высокосознающие себя дяди и тети непременно
спросили бы: что общего в словах цирк, церковь,
базар, цыгане? Я знаю, что я бы им ответил, но так
же четко знаю, что провалился бы. Что же все-таки
объединяет этот ряд?
З.Я. Театр.
Н.К. Такой, получается, витамин «Ц»: цирк,
цыгане, церковь. Так пришел в вашу жизнь театр?
З.Я. Мы жили в старом двухэтажном
деревянном доме напротив Спасского собора, в
честь которого и называлась улица Спасская. Меня,
может быть, этот собор и спас. Из окна нашей малой
комнатенки, которую я сейчас вспоминаю как залу,
я видел этот мой белоснежный, самый памятный,
роскошный собор. Рос я без нянек и без
гувернанток, в таком полусиротском состоянии.
Отец не жил с нами уже сразу после моего рождения.
Так получилось, что родители, которые любили друг
друга горячо и страстно, расстались по причине
мезальянса. Мама была из семьи ремесленников, а
отец будто бы из другого сословия. Хотя на самом
деле тоже из ремесленников – он был пекарь. Но
родители отца разрушили этот брак.
Отца я не знал до 18 лет. Я его видел час или даже,
может быть, меньше, когда уже учился в
театральном институте на Моховой. Возвращаясь в
45-м году из Германии, он нашел меня. Тогда я увидел
его впервые. Красивый большой человек, в военной
форме, с каштановыми волосами. Представился,
назвал меня по имени. Что-то нервное возникло
между нами. Он мне подарил несколько кусков
хозяйственного мыла, что тогда было совсем не
пустым подарком, и несколько пачек галет.
Поклялись, что будем теперь дружить и не терять
друг друга, но потерялись и не дружили.
Н.К. Значит, все-таки были в детстве и
юности моменты, которые могли привести к
долговременно развивающимся обидам. Отношения
со сверстниками – это очень серьезно. Всякий
подросток мечтает вписаться в свою компанию.
Отношения с отцом. Необидчивость – это свойство
вашего характера или же это как-то философски
развивалось, разматывалось, переживалось в
течение жизни и явилось следствием
сознательного выбора?
З.К. Нет, нет! Меня много обижали.
Обидели, когда отняли театр. Облыжно, жестоко и
без оснований обидели те, кому я служил, с кем был
по-человечески и творчески близок. Но во мне нет
зла. К тому же я был одарен дружеством. В детстве
– мама, бабушка, в зрелом возрасте – Ролан Быков,
например, Булат Окуджава, ваша Фрунзенская
коммуна и, значит, Фаина Яковлевна Шапиро.
Я помню все, что со мной было, особенно когда я был
маленький или когда был подростком, юношей.
Дальше все немного меркнет и, приближаясь к
сегодняшним дням, почти угасает. Но одно,
несомненно, ты угадал: так сконструирована душа,
что она не хранит обиды.
Хотя, в сущности, я всегда был изгоем. Это
сквозная тема жизни и сквозная тема творчества.
Речь не о национальном, а о нравственном,
духовном, типологическом изгойстве. Всю жизнь во
всем, что делал, смеясь и веселясь, я эту тему
сохранял.
А счастливые годы – 25 лет почти – ТЮЗа… Это все
было бурно, ярко. Но я к этому относился спокойно.
У меня не было чувства победы, торжества. Я
удивлен, насколько я оказался глух к некоторым
словам. Многого не увидел и не расслышал
благодаря фанфарам. И много наделал глупостей, не
желая что-то преувеличивать.
Но изгойство было и тогда, как было оно в детстве,
когда меня дразнили и не принимали в компанию,
заставляли замыкаться, уходить в собственные
фантазии, игры.
Цирк... Это потом аукнулось, когда я сделал
спектакль «Наш цирк». Потом был спектакль
«Радуга зимой». Это отозвалась моя церковь, мое
пристрастие к паперти, ритуалу, когда ты вместе
со старичками, взрослыми, исповедующими какую-то
религию. Я ведь ничего не исповедовал. Мне
нравился ритуал, нравился этот театр. Я не
называл это театром. Но мне нравилось все, что
происходило вокруг, все мизансцены, правила,
которые я не мог расшифровать. Я не знал, как
называется та или иная театральная (церковная)
процедура. Но причастие: выстоять в очереди,
подойти к батюшке… А если это еще был
архимандрит!..
Я хотел быть архимандритом. Почему-то мне это
казалось высшим достижением судьбы. А потом
выпить волшебного напитка из золотой ложечки…
Все это было роскошно. Мне не нужны были приятели
и дружки, чтобы получать удовольствие в
одиночестве от тех вещей, которые я переживал: в
церкви, на базаре, среди цыган (мне нравилось, как
они гадают, врут, как они одеты, независимы от
предрассудков, – это какое-то племя, не
подчиненное никому и не желающее уступать своей
самости).
Н.К. А «Трень-брень» по пьесе Радия
Погодина? Тема рыжего.
З.К. О, это же история про меня! «Абраша,
Абраша, где твой папаша?» Я должен был сказать:
«Мой папаша на мамаше делает нового Абрашу». Я
этого, естественно, не говорил, меня били, я
убегал, бежал к родне, родня тут же толпой
вылезала. Тем более что родня у меня не
чистокровная, путаная, перемешанная.
Почему они оказались в Сибири? Все началось с
города Канска, где жил прадед, потом дед, потом
бабушки. Может быть, это была черта оседлости, а
может быть, дело заключалось в причастности к
каким-то государственным событиям.
Хорошая у меня была семья: непутевая, шальная,
пьющая… Вот, например, возникала драка – до
топора. Но стоило бабушке (маленькой, субтильной,
хрупкой – ей тогда было около сорока) вмешаться,
как эти ее амбалы-сыновья немедленно затихали,
падали ниц, просили прощения. Она уходила на
кухню обиженная. А кухня была роскошной. Потому
что хлеб пекли сами, котел был вмазан в плиту, а
там полати на печи, где висят чеснок, лук, валенки,
всякая утварь.
Н.К. И насколько легко соединить вам
себя сегодняшнего с тем мальчиком, в котором уже
тогда рождался театр?
З.К. Очень легко. Одно за другое
цепляется. Когда ночью бродил около витрин, я же
видел, как проститутки искали пару. Я ничего не
слышал, я только понимал, что идет сговор. Но
сговор не только низкий, похотливый, нет. Речь,
как мне казалось, шла и о больших чувствах:
непременная прогулка вверх по проспекту Ленина
(в центре каждого города был свой проспект
Ленина).
А витрины! Это ведь тоже театр! Потом и в Лондоне,
и в Нюрнберге, и в Нью-Йорке, и в Сан-Франциско, и в
Токио – всюду я рассматривал витрины, которые
возвращали меня к моему убогому, но очень
красочному детству.
Мне повезло, у меня были две мамы: мама, которая
родила, и мама, которая кормила грудью, – моя
бабушка (она родила мою тетку за полгода до моего
рождения).
Я благодарен своей родне. Она – театр. Я показал
это в спектакле, который очень люблю, – «Хозяин»
по Горькому. Вот эти люди, загнанные в подвал
булочной, – это мои дядья.
Помню ночи. Скатывали подстилки и ложились на
полу, кроватей не хватало. И начиналось пение. И
какое пение! Я сейчас его слышу. То соло, то
подголосок, то трио, то все вместе. И все
приглушенно, потому что ночь. Кончалось все
криком бабушки: «Кончайте, завтра еще хлеб печь!»
Все это помнится гораздо больше, чем пережитые
обиды, которых тоже было тьма.
Театральная юность. Товстоногов. ТЮЗ
Н.К. И вот вы в Ленинграде,
поступили в театральный институт, наконец-то
попали в свою среду…
З.К. Я попал не в свою, я попал в
альтернативную среду. Это все были ленинградцы,
все из интеллигентных семей. За каждым тянулся
шлейф каких-то художественно-интеллектуальных
представлений и знаний. Я в телогрейке, в
валенках с калошами, в ушанке… Вместе со мной
учился, например, Игорь Петрович Владимиров –
уже тогда барин. А я опять сбоку, опять изгой.
Н.К. Что же вам помогло в таком случае
вообще поступить в институт?
З.К. Только доброта и доверие Бориса
Иосифовича Зона, моего профессора. Я это доверие
не могу разгадать до сих пор. Не было никаких
оснований принимать меня: картавый, кривоногий,
не насыщенный никакими знаниями. Любовью к
театру – да! Может быть, это перекрывало все
остальные недостатки? А может быть, ему напели
про меня мои сибирские друзья, с которыми я
познакомился в театральной библиотеке в
Новосибирске, куда эвакуировали ленинградский
институт, и вместе проводил время в их общежитии.
Это тоже был театр. Там и спанье, и еда, которая
варилась и жарилась на примусах, игры, пение под
гитару, и все это еще на фоне какой-нибудь лекции.
Я смотрел на всех как на будущих Ладынину, Орлову
и Абрикосова, будущих звезд. Подтекст этой жизни
мне был незнаком.
С раннего моего детства я не знал уродливого
социального подтекста. В социальном смысле я
очень поздно прозрел. Может быть, только в пору
насилия надо мной, когда меня отлучали от театра.
А так я был «совок»: пионерско-комсомольский,
искренний, самоотверженный.
Но эта самоотверженность была необходима делу,
которому я служил: театр надо было сплачивать,
защищать. Все это получалось благодаря моей
фанатической преданности времени.
Притом, слава Богу, из-за небанальной жизни до
театра, может быть, я не попал в дурной фарватер
обслуживания Советской власти. Меня по-прежнему
защищали церковь, цыгане и цирк.
Н.К. Между окончанием института и
счастливым временем ТЮЗа много лет.
З.К. Я ведь был членом комсомольского
бюро и на распределении должен был показать
пример, то есть уехать работать в провинцию. Мы с
женой, с которой счастливо живем и до сих пор,
выбрали Калугу. Все же ближе к Москве, можно в
случае чего съездить и пожаловаться.
Н.К. Потому что наверху правда и
справедливость есть?
З.К. Ну конечно! Потом я вообще по натуре
москвич. Кстати, когда меня гнобил Ленинград,
меня очень защищала Москва. Тот же Булат, Белла
Ахмадулина, Анатолий Эфрос, Олег Ефремов.
В Калуге я проработал пять лет. Потом мне
предложили должность главного режиссера театра
в Калининграде. Это было счастливое и
плодотворное время. Слух обо мне прошел по всей
Руси великой и дошел до Товстоногова. В итоге,
преодолев сопротивление властей, он вытащил меня
в Большой драматический театр.
Отношения с Георгием Александровичем долгое
время сохранялись замечательные, близкие,
родственные, дружеские. Нарушились они по моей
вине. Я совершил идиотский, детский поступок.
Я уже в это время был в ТЮЗе, куда меня
благословил тот же Товстоногов (без его помощи
мне бы этого театра было не видать). И вот на
каком-то семинаре, который я вел, на вопрос, как я
отношусь к методике Товстоногова, я ответил, что
Георгию Александровичу методика не нужна, что
это автократическая режиссура и так далее. По
существу, сказал правду, но не в тех
обстоятельствах. Не должен я был этого говорить о
друге и творческом родителе. Это выглядело
предательством.
Тут надо сказать, что дело все же было в доносе.
Кто-то передал Товстоногову стенограмму моего
выступления. А в стенограмме ведь ни нюансов, ни
интонации. Я невольно оказался в роли
неблагодарного младшего друга.
Вся кампания против меня началась после этого. До
этого хоть и поругивали, но я был защищен
Георгием Александровичем Товстоноговым, а
теперь нет. Меня стали ругать пуще: спектакли
плохие, со сцены ушел герой типа Павки Корчагина.
Теперь уже старались угодить разгневанному
Товстоногову.
И еще подполье… С момента моего появления в
театре подполье же сохранилось, продолжало
работать. И вот, воспользовавшись этой
напряженной ситуацией, совершили мерзейший
подлог.
В обком меня вызывали через день. В театре об этом
мало кто знал. У них в обкоме было какое-то другое
представление о театре – не как о театре детства,
юности, то есть театре людей, а как о каком-то
функциональном, пионерском театре, что ли. Меня
упрекали в том, что я театр овзросляю,
эстетизирую. Хотя театр имел огромный успех не
только дома, но и во всей России, и за рубежом, но
меня продолжали ломать.
А потом инсценировали изнасилование. Это было
настолько ни с чем не сообразно. В роли жертвы
легче было представить меня, нежели наоборот. Это
был повод для немедленного изгнания отовсюду и
снятия всех званий.
За меня попытался заступиться Кирилл Лавров, но
там было уже все решено, и человек на мое место
выбран, который потом в течение 10 лет курочил
театр и в конце концов, по существу, истребил его.
Я до сих пор не могу войти в этот дом, которому
отдал лучшие годы жизни. Дело не в обиде, а скорее
в непроходящей боли.
Не знаю, кто это сделал персонально или какая
группа в этом участвовала, но у меня все равно
осталось ощущение, что меня отдали, предали свои,
люди, которым я был верен и с которыми был близок.
Вероятнее всего, просто не оказалось лидера,
который мог бы возглавить мою защиту.
Театр поколений. Печальный оптимист
З.К. Это случилось в 1986 году.
Меня уволили, судили. Потом, правда, приговор
отменили за отсутствием состава преступления, но
цель была достигнута: я остался без театра.
Спасался тем, что принялся писать книгу. Тогда
еще за мной оставалась дача. Потом и дачу отняли.
Но в это же самое время пригласили ставить
спектакль в Америку. Времена уже настали другие,
не выпустить меня не могли. В Америке были всякие
предложения, в том числе о создании творческого
семейного центра. Но мне хотелось домой, и я
подумал, что попробую создать такой центр у себя
на родине.
Я пошел с этим предложением к Щелканову, который
тогда был мэром, и в 90-м году началась история
создания Творческого центра «Семья» и Театра
поколений. В прошлом году мы отметили свое
десятилетие.
Театр поколений – неслучайное название. Я так
воспринимал и ТЮЗ, который не должен быть театром
только юного зрителя, но театром людей, семьи.
Н.К. Зиновий Яковлевич, при том, что вы
всегда чувствовали себя изгоем, мы, молодежь, и
вас, и ваш театр воспринимали в 60-е годы как
явления знаковые. «Коллеги», «Тебе посвящается»,
«После казни прошу…», «Трень-брень» Радия
Погодина, «Глоток свободы» Булата Окуджавы и так
далее. Сами эти названия вызовут трепет в любом
петербуржце моего поколения. Как вы сами себя
ощущали в то время, формулировали ли для себя
сознательно смысл создаваемого?
З.К. Я не был согласен с тем театром, в
который пришел: инфантильным, школярским,
отлученным от самой плодотворной части
аудитории. Детский театр скудеет без юношеской и
взрослой аудитории, которая только одна и может
дать достоверную информацию о качестве, уровне и
значимости театра. Я боролся с культпоходами,
которые коверкают восприятие, углубляют стадное
чувство. Это было несогласие не с Александром
Александровичем Брянцевым, основателем театра, а
с той практикой, которая сложилась в театре к
началу шестидесятых годов. Она поддерживалась и
в Москве тенденцией Натальи Ильиничны Сац. У нее
был такой тетюшечный театр: перед детьми
заискивали, с ними заигрывали: «Ребята, вы не
видели Серого волка?»
Я боролся с таким затейничеством, с
несодержательной развлекательностью. Театр
должен быть завлекателен, но он не может быть
развлекательным. Он должен в игре нести нужную
для опыта жизни идею, которую словами не
сформулировать.
Театр семьи, на мой взгляд, должен быть
многоэтажным: один этаж для самых маленьких,
другой для среднего возраста, для подростков, для
юношей и, наконец, для взрослых. И как-то все эти
этажи должны образовывать Дом.
А ведь мы тогда захватили весь город, он был наш. И
потому еще, может быть, мой неосторожный детский
поступок по отношению к Георгию Александровичу
так остро воспринимался, что в нем слышалось
чувство превосходства. Оно мной не переживалось,
но восприниматься так могло: «Ура, город наш!» И
мы как бы любимы не меньше, чем лучший театр
страны. Тогда я всего этого не понимал и над этим
не задумывался, осознаю это задним числом только
теперь, когда вот сейчас, например, нахожусь
перед тобой в ситуации исповеди.
А тогда я жил безоглядно, радостно, хотя, конечно,
и очень трудно. Потому что все равно был в тисках:
в тисках глупой школы, партаппарата,
собственного сознания. Я был предан идеям
создания справедливого, естественно,
коммунистического общества и ждал наступления
коммунизма каждый день. Но все же мое
небанальное, дикое и возвышенное детство
перешло, вероятно, в мое взрослое самочувствие и
как иммунитет защищало меня всю жизнь от фальши и
криводушия.
Мы, кстати, на этом и с вашей Фрунзенской коммуной
подружились. Обществу необходимы были
неформальные, искренние, подвижные, возвышенные
движения.
Быть может, еще спасало меня то, что я всегда был
способен любить. Я любил и люблю своих актеров,
своих учеников. Я мог бы назвать сейчас тех, кто
стал знаменитым, ну там Георгий Тараторкин,
Татьяна Соколова, Александр Хочинский, Ольга
Волкова, но остановлюсь. Это было бы
несправедливо по отношению к другим. Я всех их
люблю, как любят детей, которые уже живут
самостоятельно: у них свои дети, поменялись
адреса, даже города. Они свои, но не около.
Учеников у меня огромное количество. Вот сейчас у
меня двадцать первый класс в Гуманитарном
университете. Наберу еще двадцать второй и,
наверное, последний. Кроме того, я двадцать с
лишним лет руководил Всероссийской лабораторией
режиссеров народных театров. Это еще сотни и
сотни учеников.
В отношениях с сегодняшними учениками я уже
осторожничаю, боюсь обольститься, напороться на
предательство. Уже не так доверчив, к сожалению.
Хотя печаль моя и сейчас светла. Я остаюсь
печальным оптимистом.
Возраст прибавился, но я не постарел.
Единственное – экономнее расходую чувства. Я
ведь всегда любил безоглядно, самозабвенно –
театр, своих учеников и помощников. Это уходит
корнями в детство. Там меня научили любить. Я
отравлен любовью. И до сих пор. Но просто сейчас я
ее держу на помочах. Уж больно несправедливо со
мной поступили.
Хотя я совсем не чувствую в себе угасания
творческой потенции. И сейчас мог бы руководить
театром (может быть, впрочем, это очередное
обольщение?). И время вошло бы в меня не какой-то
новизной стиля, а содержательно, существенно. А
так я остался бы константой. Я так себя и называю:
я – константа. Я – как улица Росси.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|