Свобода и традиция
1.
Всем известный выбор нашей праматери
Евы, с которого начиналась история человечества,
предопределил наше отношение к самим себе. Мы
постоянно выбираем между раем и свободой. Причем
свобода мыслится прежде всего как право на
ослушание, преодоление естественных
ограничений. Действительно, наше существование
ограничено жесткими рамками: рождение, смерть,
размер, вес, давление, температура – никуда от
этого не деться. Но в человеке живет странное
воспоминание, воспоминание о том, как Создатель
суши и моря предпочел оставить Адаму волю и
заплатить за это мировой гармонией.
Театр мирового равновесия всегда консервативен.
Но для того чтобы покой, подобный покою жертв
медузы Горгоны, был нарушен, чтобы стагнация не
стала естественным синонимом смерти, необходимо
свободное поведение одного из участников
спектакля, необходим бунт и взрыв. Это очевидно,
даже банально. Но тут же следует вспомнить, что
творческий процесс, дело созидания, чревато
хаосом, окончательным крахом. Всякое развитие
увеличивает риски – мы в этом слишком хорошо
убедились, переживая историю ХХ столетия. Именно
поэтому в истории человечества свобода всегда
ведет борьбу с порядком, а порядок принимает
форму традиции.
2.
На исторической памяти современного
человечества произошел важнейший переход – от
традиционного общества к обществу
капиталистическому, избравшему себе олимпийский
девиз – быстрее, выше, сильнее. Этот переход
совпал с переломом от средних веков к Новому
времени; сам термин «Новое время» во многом
обозначил именно разрыв с тотальным
традиционализмом, совершенно изменившим
устойчивые представления человека о привычном
ему мире.
Однако мы должны помнить, что любой способ
существования всякой реальной общности сам по
себе достаточно устойчив и обладает
формализованностью, необходимой для
эффективного воспроизведения. Иными словами,
цивилизация неизбежно создает традицию, но в
одном случае традиция определяет сознание и
жизнь человека, в другом – человек чувствует
себя хозяином накопленного веками опыта. В этом
смысле и можно говорить о традиционном и
нетрадиционном обществе, о различном понимании
своей участи и своей свободы.
3.
Этот разговор нам может быть полезен
именно сейчас, на рубеже тысячелетий. Мы вновь
переживаем переломное время, вновь на наших
глазах рушатся привычные представления и
ценности. Однако людям, чтобы жить, необходимо –
даже если порой они это сами не осознают –
ориентироваться в мире слов и понятий, людям
необходима социализация. «Традиция» и «свобода»
– ключевые слова, они, как неоновые указатели
переплетающихся ночных дорог, помогают
добраться до рассвета – то ли из проулков нашей
собственной памяти, то ли из величественного
лабиринта условностей, который и представляет
собой так называемый объективный мир.
4.
Обычно признаком традиционных обществ
считается устойчивость, а присущая им
статичность противопоставляется динамизму
современности. Это, впрочем, не значит, что
человек традиционного общества непременно
чувствовал себя уверенным в завтрашнем дне; он,
однако, был твердо убежден, что мир после него
останется неизменным, а социальные условия имеют
трансцендентный, не зависящий от людского
произвола источник, так же, скажем, как и
чередование времен года. Суть такого видения
мира удивительно точно передана Н.Гумилевым:
Есть Бог, есть мир, они живут
вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себя вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.
В традиционном обществе всякий вопрос
становится вопросом религиозным, свобода –
свободой воли (принять или отвергнуть), а выбор
обретает предельную конкретность,
определенность (по слову апостола, “пусть ответ
ваш будет да–да, нет–нет, остальное от
лукавого”). Традиционное общество исходит из
факта, а не из принципа, ибо представлена каждому
как результат свершившегося творческого акта.
Такое общество иерархично, социальные роли в нем
четко определены и закреплены (крайний пример –
индийская кастовая система).
Человек, бытийственно неравный другим людям,
должен либо занять свое место в социуме, либо
отречься от общества, отвергая тем самым весь
миропорядок, то есть уйти прочь, погружаясь в
волны метафизического бунта. Восставший,
несогласный, протестующий неминуемо оставался
один на один с собственной смертью, не только
лишался места в конкретной социальной структуре,
но и оказывался вне упорядоченного Богом и
обжитого людьми космоса (душа, мчащаяся через
холодное пространство, – один из укоренившихся в
средневековом сознании образов ада).
В поисках выхода из этого бытийственного тупика
бунтари европейского средневековья были склонны
к созданию субкультур, противопоставленных
отвергнутому ими и их отвергшему социуму, но
организованных не менее традиционно (секты, ложи,
рыцарские ордена). Часто подобные микрокосмы
основывались на общности отрицания и отстаивали
некую изнаночную картину миропорядка (речь идет
только о Западной Европе; на Востоке, где
традиция сама по себе была более склонной к
трансформациям, субкультуры включались в
господствующую культуру как ее элементы).
Понимание традиционалистского характера
средневекового протеста позволяет яснее
представить себе многое в европейской истории.
Например, знаменитая эпидемия ведьмовства,
которую католики считали мистической войной, а
гуманисты массовой истерией, была, по существу,
одной из форм бунта.
Европейский традиционный мир не знал (вернее, не
принимал) терпимого отношения к бунтовщикам, но
это не значит, что он посягал на свободу личности.
Свобода, понимаемая как личностное ощущение
неотменяемой связи между причиной и следствием,
была как раз характерной чертой западной
цивилизации; на осознании этой связи покоилось и
миросозерцание средневековой Европы. Ответив
миропорядку “да”, человек входил в традиционную
Вселенную как участник спектакля, знающий свое
место и не забывающий свою роль. Перед ним
разворачивался творческий акт
миростроительства, в котором он был сын Богу,
работник на своем поприще. В этом пространстве не
могло быть культа открытия, новое не
воспринималось как безусловная ценность. Отсюда
и отсутствие чувства авторства: личность играет
мелодию в оркестре мироздания, где общее
торжествует над частным.
Из этого – может быть, самого прекрасного –
ощущения человека европейского средневековья
вырос тот порыв, который и разрушил западный
средневековый мир: личности захотелось быть
услышанной, вышептать свою правду в “ушную
раковину Бога” (Восток не знал ничего подобного).
Так в позднее средневековье возникает страстное
желание авторства. Удивительные художественные
достижения эпохи (возможные, впрочем, только на
материале традиционной культуры) дали смелость
художнику – сыну и работнику – почувствовать
себя равным Отцу, ощутить себя творцом, хозяином.
Так человек, по словам Пико делла Мирандолы,
очутился в центре мира, чтобы озирать все сущее,
и, оглядевшись, пришел к выводу, что существует,
поскольку мыслит.
Цивилизация совершила невероятный прыжок от
свободы воли к свободе совести. Взамен раз и
навсегда определенной социальной роли Новое
время предложило рынок труда, взамен духовной
доминанты – рынок идей, взамен
регламентированной одежды, плодов из
собственного сада и вина от собственного
виноградника – рынок товаров. Жизнь
превратилась в лабиринт расходящихся вариантов;
перетекающие друг в друга традиции остались, но
общество перестало быть традиционным.
Соответственно изменилось и основное
направление модели целого (схоластика) и
украшения действительности (пластические
искусства), люди перешли к изучению элементов
мироздания с целью управления ими (наука и
технология) и к свидетельствам о собственном
опыте (литература). На протяжении всего Нового
времени ощущаются тоска по утраченному единству
(лучшие художественные творения созданы в
прошлом, человек мельчает – это весьма
распространенные мотивы культурной рефлексии) и
желание замедлить все убыстряющийся ход времени
(консерватизм обывательский и политический). Эта
тоска, это желание развиваются на фоне пьянящего
чувства, что человечество пребывает накануне
необычайных свершений, накануне достижения
гармонии, еще один шаг и...
Новое время перевернуло историю: миропорядок
перестал быть данностью, а его Создатель все чаще
виделся собеседником, с которым многие решались
спорить. Между тем знания, накопленные в самых
разных областях, не принесли человеку счастья
(право на которое заносчиво провозглашала
американская Декларация независимости), и в
конечном счете скука восторжествовала именно
тогда, когда самые отчаянные уже были готовы
всерьез приняться за строительство земного рая.
Ощущение подобного итога замечательно выразил
К.Случевский:
Я видел варварские казни,
Я видел ужасы труда,
Я никого не ненавидел,
Но презирал почти всегда.
Легко можно заметить, что человек Нового
времени, если взглянуть на него с
традиционалистских позиций, очутился во вполне
конкретной бытийственной ситуации – в ситуации
бунта. Следуя единственно ее логике, он двигался
от гуманизма к рационализму, от рационализма к
прагматизму и нигилизму, а испугавшись (или,
вернее, пресытившись ими), обратился к
иррационализму самого демонического толка.
Европейский экзистенциализм – может быть, самое
интеллектуально и нравственно значительное
идейное течение ХХ века – блистательно
описывает симптомы этого духовного кризиса, этой
болезни (хотя и полагает, что размышляет о
сущности жизни).
Закат Европы, ставший очевидным для
проницательных мыслителей еще в конце XIX
столетия, воплотился в политическую реальность в
середине века ХХ, когда выяснилось, какие
чудовищные тени может отбрасывать на ничего не
подозревающее мироздание пляска “суверенных
человеков”. Обращение к традиции, жажда нового
средневековья, эсхатологические ожидания – это
лихорадочное стремление найти точку опоры там,
где не ждут уже ничего нового (“новое невозможно,
все сказано уже в эпосе о Гильгамеше” – любимый
постмодернистский миф). События калейдоскопичны,
а люди “меняют души, не тела”.
Вспоминается вопль Бродского, раздавшийся из
отнюдь не благополучной советской
действительности конца 50-х годов:
Да. Лучше поклоняться данности
с убогими ее мерилами,
которые потом,
до крайности
послужат для тебя перилами
(хотя и не особо чистыми),
удерживающими в равновесии
твои хромающие истины
на этой выщербленной лестнице.
Как это часто случается, зерна грядущей
цивилизации наиболее вероятно отыскать как раз
там, где человеку, воспитанному на идеалах
уходящей эпохи, видятся лишь болезненные
признаки упадка и разложения.
Часто именно те явления, которые особенно
раздражают людей, считающих себя поборниками
традиции, обнаруживают с этой традицией
несомненное сходство. Так, сегодня в рамках
некоторых маргинальных субкультур и массовой
культуры вновь намечается преобладание общего
над частным (например, стиля над личностью в
поп-музыке), возрождается религиозная постановка
вопросов (предполагающая однозначность ответов),
складывается неальтернативный подход к
реальности.
Правда, сопоставление подобной субкультурной
традиционности с традиционностью
средневекового общества обнаруживает одно
весьма существенное различие. Сегодняшняя
субкультурная традиция предлагает человеку
определить свое однозначное отношение (приятие
или неприятие) не к миропорядку, а к некому
формализованному штампу, претендующему на
истинность. (Сказанное выше нельзя в полной мере
применить к России, где существуют сходные с
западными проблемы, но наличествуют совсем иные
условия их осознания и решения.)
На путях преодоления цивилизационного кризиса
современному человеку, отправившемуся в поход за
новым (постновым) смыслом жизни, предстоит
разрешить некоторые недоумения.
Во-первых, можем ли мы вообще вернуться к
традиционным ценностям, не становятся ли они
автоматически в современной ситуации
разновидностью китча (как в сказке: разрубленное
тело богатыря кропят мертвой водой, оно
срастается, но жизни в нем нет)?
Во-вторых, как могут осуществиться свобода воли и
право на метафизический бунт тогда, когда люди
уже привыкли ко всевозможным альтернативам
(можно отвергнуть религиозное отношение к
рок-музыке и слушать джаз, выйти из секты
“Сознание Кришны” и попасть в секту “Руки
Шивы” и т.п.)?
В-третьих, не может ли именно из китча, из
современной контркультуры вырасти живая
общность, тотальная и устойчивая? Если же
подобная общность возникнет, в каких отношениях
будет она находиться с европейской и
неевропейскими историческими традициями?
Эти вопросы властно требуют ответа, хотя внятный
ответ никого не избавит от потрясений. “Мысль
изреченная есть ложь”, и реальность тенью
ускользает между строк любого текста. Наше время
воскрешает древние споры – и это, быть может,
основная его черта.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|