Цветы, которые нельзя купить
Поздний вечер. Еще слишком светлый,
чтобы быть ночью, но уже опустевший и безлюдный.
Длинные кафельные катакомбы переходов гонят
впереди идущих эхо шагов. Эхо глушит странное,
неуютное ощущение внутри, придает уверенности. А
еще лучше ходить с плейером…
Я шел тогда домой, возвращаясь то ли с
вечеринки, то ли с концерта. Не помню. Шел
обдумывал услышанное-увиденное, немножко – а с
кем не бывает? – гордясь собственными мыслями.
Тем, что они есть; тем, что я думаю на темы, которые
мало кого по-настоящему берут за живое; тем, что в
кейсе у меня лежит томик эссе Бродского и вообще
я не похож на тех, кто заполняет подуличные
переходы в двенадцатом часу ночи.
Наверное, я все-таки шел с концерта. Из
консерватории то есть. Иных музыкальных сборищ я
тогда попросту не признавал, да и сейчас не
очень-то жалую. И занимали меня две вещи.
Во-первых: как другие люди слушают музыку? Могут
ли полностью отрешиться от мыслей? Я не мог, в
голове у меня постоянно крутился сюжет для
рассказа. Этакая маленькая антиутопия:
государство вроде тех, что у Замятина или Хаксли,
гениальный изобретатель, сумевший срастить
нервные окончания человека со струнами рояля. И
тиран, приказавший сочинить такую музыку, чтобы
она будила в человеке все самое жуткое, звериное,
дьявольское. И одержимый композитор, который
такую музыку создал. И несчастный подневольный
пианист, что вынужден был ее играть. И старый
рояль, который не смог ее воспроизвести – его
создавали для иных тем и звуков…
Второй мыслью были размышления о том, почему в
десятимиллионном городе не нашлось пары сотен
людей, чтобы зал консерватории был полон. Неужели
никто не понимает, что это не культурная
установка, не светская условность, а прямое
средство очищения души? Что сам факт того, что
музыку умершего два с половиной века назад
Вивальди продолжают играть, уже о многом говорит.
Ведь сквозь сито истории, как это ни
парадоксально, проскальзывает и доходит до нас
только то, что имеет отношение к нашей глубинной
природе. Наносное, поверхностное уходит,
сменяется, а глубинное остается…
Так вот. Шел я себе и шел, старался, правда, чтобы
плечи выглядели пошире, а походка смотрелась
поувереннее. В противном случае за тобой могут
проследовать две-три неприметные личности, и
где-нибудь в подворотенке потемнее тебе
напомнят, что Бог завещал делиться. И желательно
всем, включая куртку и брюки. А рецепт против
подобных случаев один – самому выглядеть
хищником, готовым подзакусить непрошеными
попутчиками. Причем так, чтобы с хрустом и смаком.
Вот я и старался. Припоминая Лао-Цзы, а именно, его
принцип «плыви по течению»…
И вот за очередным поворотом я увидел старушку,
которая просила милостыню. Уже было потянулся за
кошельком… и понял, что никакой милостыни она не
просит.
Перед ней на картонной коробке стояли сиротливые
горшочки с домашними цветами. Маленькими такими,
едва росточки пустившими. И не горшочки даже –
пластиковые стаканчики из ближней забегаловки.
Она их продавала. А может, и не продавала – ждала,
что кто-нибудь подойдет, спросит о цене, заведет
разговор…
Первый час ночи! Редкие пьяницы, коротко
стриженные личности бандитского обличья, ветер,
гоняющий по переходу обрывки газет и прочий
мусор…
Старушка была махонького роста, в сером
пальтишке, в каком-то детском вязаном чепчике,
лицо милое, доброе, какое-то невероятно, до боли
родное. Уже не старушка, а бабушка – близкий,
родной человек.
И я прошел мимо.
Если бы в толпе, в суете – подошел бы и купил
какой-нибудь цветок. А так – прошел. Словно нужно
сделать какой-то особенный шаг, чтобы на виду у
всякой швали подойти и купить цветок.
…Когда-то, еще в школе, я всегда захлопывал книгу,
едва дело доходило до сильных чувств. Такое
бывало и с Достоевским, и с Тургеневым, и с
Пушкиным. Захлопывал, вдыхал поглубже и
продолжал читать. Так, словно боялся, что слова
тургеневской Аси сделают со мной что-то
необратимое, ослабят и превратят в наивного,
честного в своей наивности растяпу.
И здесь, наверное, было то же самое. Передо мной
была не нищенка – человек, знающий что-то
особенное, укорененный в своей вере, что мир не
без добрых людей. И что я был перед ней со всеми
своими мыслями, памятью, поглотившей сотни
горных закатов, шорохи песка в пустыне, первые
поцелуи, белые ночи весеннего Питера, когда
первые поливальные машины сгоняют на заре со
скамеечек бесприютных влюбленных? Все это было…
Было и безвозвратно ушло. Было и что-то со мной
сделало, отчего родилось это болезненное,
разламывающее надвое ощущение: кто ты есть после
того, как прошел мимо? Вот сейчас – прошел мимо. И
ни память, ни мысль, ни слово не могут служить
оправданием бездействия.
Конечно, я начал искать себе оправданий. Сказал
себе, что оправданий нет, быть их вообще не может.
И отправился дальше.
Выйдя на улицу, понял, что дальше идти не могу. Не
могу, и все. Прислонился к стеночке, закурил. Я бы
мог так стоять и курить, пока не кончатся
сигареты. Мог вернуться назад. Не вернулся.
Пошел домой, успокаивая себя тем, что душа болит и
это уже хорошо. Из этого что-то обязательно
последует. И почему, собственно, я должен искать
себе оправданий? Я перед кем-то виноват? Старушка
выползла из своей норы – она знала, на что шла.
Никто ничего не купит. Перед ней я не виноват. А
перед теми уродами, что кучкуются у выхода из
метро, тем паче. Мои чувства, мои дела – когда
хочу, тогда их миру и предъявляю. А в такой
обстановке подойти и купить цветок – все равно
что устроить выставку картин Рафаэля в
привокзальном сортире.
Странно, но, вышагивая домой, я вспомнил свою
школу. Как в первый раз пришел туда. Была ранняя
осень, в городе царило холодное безветрие. Между
огромными тополями трепетал наполненный солнцем
воздух. На Садовом кольце перекликались машины.
Золоченый церковный шпиль завивал вокруг себя
голубиные стаи. Школа была неказистым
четырехэтажным зданием желтого цвета,
спрятанным в тихом таганском дворике.
Сперва я не поверил, что это школа: вокруг было
слишком красиво. Прежний мой храм науки
располагался посреди безликих серых коробок
спального района, одним торцом упираясь в
пустырь, заваленный ржавыми скелетами машин,
вторым выходя к истоптанному парку.
«Такой не бывает», – как сказал один житель гор,
увидев жирафа.
Во всем этом была какая-то тихая значительность.
Конечно, я тогда не смог бы так сказать, но сразу
же понял, что сюда буду ходить с удовольствием. И
дорожки, с которых никто не удосужился смести
листья, лишь добавляли этому убеждению
уверенности.
Потом была учеба, партизанские войны за отмену
сменной обуви, первые опыты курения, сдавленные
перешептывания «от меня пасет?» или «есть чем
зажевать?», бренди «Солнечный берег» в детской
избушке на курьих ножках, что во дворике детсада
по соседству. Дискотеки (восьмому классу уже
можно!), стычки с местной шпаной, неразделенные
любови к старшеклассницам, бесхитростные цветы
учителям на праздники… Но за всем этим была
какая-то дорога, по которой мы шли,
обособленность, служившая во благо. И огромная,
невероятная смелость учителей, рискнувших учить
так…
И слабость, и неумение осадить зарвавшегося на
уроке, и хождение на поводу у класса, не делающего
домашних заданий. И вождение этого же класса по
залам Пушкинского музея, куда мы потом с
приятелем полгода ездили, экономя на завтраках,
чтобы списывать иероглифы с древнеегипетских
плит и дома ломать голову над загадочными
письменами и гением Шампольона…
И наша школа, наш дом, маленький, сутулый, стоящий
наперекор всем зеркальным небоскребам и модным
торговым центрам, ведущий, хранящий свою тайную,
милую жизнь, не поддающуюся информатизации,
стандартизации и прочим веяниям времени…
Но тому, что я должен был сделать, тому, как
поступать, когда в полуночном переходе ты видишь
старушку, стоящую над цветами…. Когда цветы –
это знак сопричастности, общности… Этому меня не
научили. И не могли научить.
Наверное, есть решения, ответственность за
которые целиком и полностью на тебе самом. И даже
самые близкие, самые любимые могут только тихо
сказать: держись, дружок, или молча уйти…
Проверка на ежечасную, ежеминутную человечность
– вот что это было, по крайней мере мне так
казалось и кажется. И я ее не прошел. Потому что
человечность нередко требует мужества. Мужества
пойти против течения, расписаться в том, что
поддался жалости, а значит, для окружающих и сам
стал жалок. Стал жертвой...
«Ты должен быть сильным, иначе зачем тебе быть?»
– так меня учила сама жизнь устами своего
провидца.
Жизнь, в которой в любой момент тебя могут
остановить и потребовать денег; жизнь, в которой
законы писаны теми и для тех, кто сильнее; жизнь, в
которой красавицы – главные героини – всегда
любят скромных работников кулака и пистолета;
жизнь, в которой куда-то продвинуться можно лишь
по чужим головам.
Мне было страшно стать беззащитным. Нет. Мне было
страшно выдать свою беззащитность. Ведь пока мы
одни из многих в толпе – мы неопознанные объекты.
И это положение дает определенные преимущества.
А подойдя к старушке с цветами – выдаешь себя.
Позволяешь другим узнать, кто ты, и узнать самое
важное, то, на чем можно тебя поймать. Самое
тонкое, самое ранимое – на всеобщее обозрение.
Поэтому я прошел мимо.
Впрочем, и даже это не главное. Нет такой проблемы
– мимо или не мимо. Оставим ее для газетных
рубрик.
Но – понять, кто ты, здесь и сейчас. Исчерпать
ситуацию до конца. До точки, где ты признаешься в
том, в чем признаваться мучительно. До точки
роста.
Вероятно.
Сергей ЛЕБЕДЕВ
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|