Дети тех, кто проиграл войну
Три исповеди из книги Петра Сихровски
“Рожденные виновными”
...И нет никакого смысла с ним говорить
Сюзанна (42 года)
Штерн – учитель, который вернулся из
Лондона, – однажды пригласил моего отца в школу.
Отец пошел. В это утро он очень нервничал.
Результатом посещения стали их регулярные
встречи, инициатором которых был мой отец. Он
хотел снова и снова видеть учителя и говорить с
ним. Самым большим желанием отца было быть
понятым кем-нибудь. Для меня до сих пор загадка,
как он мог разговаривать подолгу и так
обстоятельно именно со Штерном, который в
принципе был одной из его жертв. Когда я подросла,
отец часто повторял мне: «Эту войну мы хотели
тогда по меньшей мере выиграть. Уже в сорок
третьем мы знали, что войну против союзников
проиграем. Но евреи должны были умереть».
Он постоянно пытался мне это разъяснить.
Совершенно спокойно, без крика. Хотел заручиться
моей поддержкой. Он повторялся сотни раз. Все его
рассказы были просты и логичны. Повествования о
самых страшных зверствах звучали как сообщения о
путешествиях или других событиях. Чаще всего я
сидела перед ним молча, слушала и ничего не
говорила. Нередко ловила себя на том, что мысли
мои где-то далеко. Или я смотрела мимо отца, в
окно, фиксировала взгляд на какой-либо точке
противоположной стены и думала о чем-то своем. Он
говорил сонным, монотонным голосом. Смотрел на
меня при этом, а у меня часто возникало чувство,
будто я должна, вынуждена слушать его вечно.
Когда мне было шестнадцать лет, отец поехал со
мной в Освенцим. Он знал этот лагерь, поскольку
какое-то время работал там. Мы примкнули к группе
людей, говорящих по-немецки. У нас был немецкий
экскурсовод, бывший заключенный. Никогда не
забуду то, что мы увидели. В группе было много
моих ровесников. Единственное отличие: они были
детьми тех, кто подвергался преследованиям при
нацизме.
Отец во время экскурсии не проронил ни единого
слова. Позже в машине, на обратном пути в город, он
начал мне растолковывать, что, по его мнению,
неправильно объяснял экскурсовод. Отец говорил о
селекции при прибытии заключенных и называл
цифры: 60–70 процентов прибывших всегда тотчас же
направляли в газовые камеры. При этом отец
оставался совершенно спокоен. Закончил он свой
рассказ вопросом: «Ты вообще можешь себе
представить, как страшно все это тогда было?»
Когда я сегодня об этом вспоминаю, деловой подход
отца представляется мне ужасающим: эти
сообщения, описания, тщательное нанизывание
впечатлений. Никогда, например, я не видела в его
глазах слез. Ни разу он не прервал свои
воспоминания, не остановился, всегда имел силы
продолжать. Эти рассказы были монотонными,
похожими на чтение.
Самое страшное из того, что произошло во время
войны, было для него также следствием условий и
обстоятельств. Но справедливости ради: отец не
оправдывал случившееся. Он говорил об убийцах и
предателях. Никого не стремился оправдать, а
пытался объяснить, что многое, о чем сегодня
пишут в прессе или в наших учебниках, не
соответствует истине. Однако виновным, виноватым
он себя никогда не чувствовал. Ни разу не сказал о
том, что совершил ошибку или участвовал в
преступлениях. Он был жертвой обстоятельств. И я
всегда верила ему. Верила заверениям и
воспринимала все, что произошло, как ужасный
несчастный случай. Никогда не подозревала его в
совиновности. Все изменилось, когда появился мой
сын, он разрушил мое представление о мире. Однако
к этому я приду позднее.
Три или четыре года назад Дитер пришел домой и
рассказал, что присоединился к группе, которая
занимается изучением истории и судьбы евреев в
нашем городе. Великолепно, сказала я, и была горда
сыном. Хорст, преподававший историю, сказал, что
хочет ему помочь советами, книгами или как-то
иначе.
Через несколько недель все внезапно изменилось.
Однажды во время ужина мы с Хорстом попытались
завести с ним разговор. Он отвел взгляд от
тарелки, посмотрел на меня и произнес довольно
агрессивным тоном: «Что, собственно говоря, делал
дедушка во время войны?»
Отец находился в это время в доме престарелых,
так я рассказала Дитеру все, что знала о том
времени, которое мне было известно только по
рассказам отца. Я попыталась объяснить,
представить, описать, прокомментировать – это
был мир фантазии. Как мне теперь ясно, он не имел
ничего общего с реальностью. Дитер некоторое
время прислушивался, не глядя на меня. Потом
внезапно вскочил, швырнул вилку и нож на стол,
застучал по столу, посмотрел на меня большими
испуганными глазами и закричал: «Ты лжешь, он –
убийца! Ты лжешь, лжешь! Дедушка был и есть
убийца!» Он снова и снова кричал, пока не встал
Хорст и не дал ему оплеуху. Потом кричала я на них,
и до конца вечера сын не выходил к нам. Что-то
сломалось в нем.
Через несколько недель сын пришел домой, вытащил
из своего школьного портфеля стопку бумаг и
положил ее передо мной на кухонный стол. Это были
старые документы. «Ты знаешь семью Коллег? –
спросил он меня. – Из этих бумаг следует, что они
когда-то жили в этом доме. Коллеги были в 1941 году
изгнаны из этого дома и умерли в 1944-м в Освенциме.
Твои любимые отец и мать въехали сюда через день
– через день после этого. Ты хочешь еще знать
подробности? Можно? И при всем этом ты будто бы
ничего не знала? Твой отец тебе ничего не
рассказывал?» Я тогда ничего не ответила. Нервно
начала заниматься чем-то в кухне. Не знала, что
должна об этом сказать. Отец мне не говорил, что
мы живем в конфискованном доме. Я всегда думала,
что это старая семейная собственность. Но что,
черт побери, я должна была действительно сказать
моему сыну?! Заключить с ним союз и обвинить
собственного отца?
С того момента сын изменился и по отношению к
мужу. Хорст был также не очень искусен в своих
советах. Он убежденный сторонник «зеленых» и
считает себя левым. По его мнению, у нас теперь
другие проблемы, например, экология и атомная
энергетика. Он пытался влиять на Дитера в этом
направлении. Постоянно говорил о том, что сегодня
фашизм не тема для молодого немца, что прошлое –
это прошлое и в конце концов должно быть забыто.
Критика фашизма – дело философов, а не
«молодняка периода полового созревания».
Дитер смотрел на меня, на Хорста и повторял
одну-единственную фразу: «Что делать, если мой
собственный дедушка – убийца?” После этого
вставал и уходил в свою комнату.
После того как в течение двух недель мы вообще не
разговаривали друг с другом, я попросила как-то
Дитера еще раз выслушать меня. И попробовала
объяснить ему, как дедушка передал мне свои
переживания, рассказала ему о посещении
Освенцима и о других впечатлениях моей юности. У
меня были серьезные намерения показать сыну, как
повлияла на меня история моего отца и
национал-социализма, как я реагировала на это и
насколько это меня вообще занимало. Я старалась
разъяснить ему различие между двумя поколениями.
В сущности говоря, я просила сына о прощении и,
кроме того, о большем понимании моей ситуации.
Вне сомнения, я изменила свое мнение о том
времени и делах отца.
Это стало, вероятно, решающим шагом к тому, чтобы
Дитер и я снова нашли друг друга. Но еще долго не
все было в порядке. Я регулярно по воскресеньям
посещала отца, каждый раз собираясь поговорить с
ним. Но никак не могла сделать этого. Он едва
ходил, плохо слышал, в основном я возила его в
коляске по парку дома престарелых.
Еще через несколько недель Дитер отправился со
мной. Дедушка почти год не видел своего внука и
очень обрадовался ему, расспрашивал о школе.
После первых незначительных фраз сын перешел к
делу.
Он задал моему отцу те же вопросы, что и мне: знает
ли он семью Коллег? Нет, отвечал отец, он не слышал
о ней. Затем Дитер спросил, как дедушка оказался в
доме, в котором мы теперь живем. Он его купил,
отвечал отец. У кого? – продолжал выяснять Дитер.
У одного домоправителя, сказал отец. Знал ли он о
том, кто жил в этом доме до него? – задал вопрос
Дитер. Нет, он не знал, сказал отец. Постепенно у
меня зародилось подозрение, что отец, вероятно,
действительно не знает, как это было. Но Дитер в
своей проникающей манере ставить вопросы не
отступал. Дед потерял терпение. «Что ты пытаешься
узнать?» – спросил он Дитера. И сын рассказал ему
о рабочей группе, о материалах, касающихся нашего
дома, которые они нашли, о доказательствах
изгнания семьи Коллег, жившей в нем.
Но мой отец все отверг. Он ничего не знал, дом
нормально купил и сегодня в первый раз слышит,
что в нем до нас жили евреи. Дитер ему не поверил,
но не стал спорить с дедушкой. Он шепнул мне, что
нет никакого смысла говорить с ним об этом.
В тот день отец для меня умер. Человека, которого
посещала в дальнейшем, я не знала, он меня больше
не интересовал.
Самое страшное – это сны
Рудольф (36 лет)
Вина меня преследует. А кто виновен, того
и накажут. Наказание меня еще догонит. Мне его не
избежать.
Самое страшное – это сны. Они приходят ко мне
каждую ночь. Они хватают меня из постели, силком
тащат через комнату, по лестнице и вталкивают в
авто.
Они – это мужчины в полосатой униформе. Авто
мчится через город. Снаружи в него проникает шум.
Люди кричат “ура” и пронзительно визжат. Мы
подъезжаем к зданию, которого я не знаю. Меня
стаскивают по ступеням в подвал, срывают ночную
пижаму и вталкивают в какое-то помещение. Дверь
за мной запирают. На стене – душ, и в душевые
отверстия, тихонько посвистывая, как будто из
плохо завинченного велосипедного клапана,
медленно уходит воздух. Мне трудно дышать,
сдавливает горло. Бросаюсь к двери, пытаюсь ее
открыть... Трясу ее, кричу, горло перехвачено,
глаза горят – и тут я просыпаюсь. Чаще всего
встаю и уже больше не подхожу к кровати. Спать я
больше не могу. Едва смыкаю глаза, все начинается
снова...
Я родился в 1950-м. К тому времени, как мне
исполнилось 10 лет, мы переезжали уже четыре раза.
Мы постоянно жили в какой-нибудь
южноамериканской стране. Вы не поверите, но позже
мы снова получили немецкие паспорта.
Ныне я – немец. Немец и сын преступника. Осужден
пожизненно; основание – сын убийцы. Осужден за
родителей, которые жили, как мясники. Вероятно,
мой дорогой папочка, который приводил домой
женщин из лагеря, наутро отправлял их в газовую
камеру. А любимая мамочка возвращала своего
шофера в зону, если машина недостаточно блестела,
– и заводила себе нового.
“Ничего такого” он не делал. “Ничего такого”
она не делала. А что же было? Например, приезжают
на грузовике в польскую деревню. Евреев
высаживают на кладбище, женщин и мужчин порознь.
Мужчины выкапывают длинный ров, женщинам и детям
приказывают раздеться и аккуратно сложить свою
одежду и драгоценности в разные кучки. Однажды,
один-единственный раз, отец был настолько пьян,
что говорил об этом. Как это ужасно, когда
приходится поодиночке добивать детей из
пистолета, – “эти идиоты-солдаты целились из
пулеметов слишком высоко, по взрослым”.
Мои родители свое уже получили. В 1968 году они
погибли в автомобильной катастрофе – сгорели в
машине. Треск, грохот. Их нельзя было опознать. Их
похоронили в Аргентине, хотя в завещании моего
отца было оговорено, что он хочет быть
похороненным в Германии. Я помешал этому! После
его смерти ничто не должно иметь продолжения.
Никаких приказов, никаких предписаний. Ночью
после похорон я вернулся на кладбище и помочился
на их могиле. Топтал все вокруг, бушевал, плакал:
это было ужасно. Мой прощальный привет.
Почему моим родителям пришла эта безумная идея:
после всего, что было, иметь еще одного ребенка?
Мы всегда жили хорошо, все имели. Денег было
всегда достаточно. В тех краях многие были из
Германии. С таким же прошлым, как и мои родители.
Все жили хорошо. Большие дома, бассейны, прислуга.
“Зачем я появился на свет?” Знаете вы эти слова?
Так сказал Йодль после того, как его в Нюрнберге
приговорили к смертной казни. Хороший вопрос, не
правда ли? Я читал все, что тогда говорилось на
этом процессе. Франк был единственным, кто
выразил сожаление по поводу того, что произошло.
Я часто представлял себе, что сказал бы мой отец.
Думаю, он ни одним словом не выразил бы сожаления,
не упомянул о своей вине.
Когда он бывал трезв, то был героем. Победителем!
Всегда голос немного громче, чем у других, всегда
серьезен, решителен. Не посмеивался, а смеялся,
громко смеялся, а затем снова – серьезен и
собран. И прежде всего справедлив и
последователен. Приходит кухарка на работу на 10
минут позже – ей отказывают от места. Новой
прислуге точно объясняется, как должны стоять
стаканы в стенном шкафу. И наказывали меня
согласно определенному ритуалу. Я, подняв руки
вверх, должен был стоять у стены. Отец бил меня по
заднице пять раз тонкой бамбуковой палкой, мать
находилась рядом и наблюдала. После этого она
обнимала меня и утешала, отец уходил. Потом я
должен был зайти к нему в комнату и попросить
прощения. Оказывается, я его, беднягу, огорчил.
Однажды из шкатулки, которая стояла на
письменном столе моего отца, пропали деньги. Отец
решил показать нам, как следует поступать в таких
случаях. После обеда он созвал прислугу: кухарку,
горничную, садовника. Им был дан час времени (при
этом он расхаживал перед ними взад и вперед) на
то, чтобы они указали виновного, иначе их всех
уволят.
Мне было тогда 12 лет. Для меня это был важный
момент. Я окликнул отца и сказал, чтобы он оставил
прислугу в покое, – деньги взял я. Отец отослал
прислугу из комнаты и орал как помешанный. Но
знаете, что его больше всего бесило? Он
неистовствовал потому, что я сказал это
по-испански! Он кричал, что я опозорил его перед
прислугой. Это был мой первый маленький триумф. Я
был горд тем, что вывел героя из равновесия.
В последние три года я превратил жизнь моих
родителей в сущий ад. Когда они погибли, мне было
18. А уже с 15 лет я жил с другими мужчинами и
молодыми парнями. Когда родители узнали, они
хотели меня убить.
Итак, возрождение не состоялось. Для моих любимых
родителей новая жизнь в Южной Америке зашла в
тупик. А все начиналось так многообещающе. Новая
жизнь в стране, не знавшей войны. Успех, красивый
дом, друзья. Рождественская елка, детский хор,
день рождения Гитлера. Им нечего стало бояться
после 1960 года. Они чувствовали себя, как в
Германии до 1945-го. Пока мать не нашла у меня под
кроватью порнографические книжонки. К такому они
не были готовы. Это настолько застало их
врасплох, что они сломались. Их несокрушимая
крепость пала и разрушилась.
Если не можешь преодолеть прошлое – у
тебя нет будущего
Райнер (38 лет) и Бригитта (43 года)
Райнер. Меня зовут Райнер. Это Бригитта,
моя сестра. Мы родом из нацистской семьи.
Бригитта. Мы происходим не из нацистской, а из
офицерской семьи.
Райнер. Хорошо, хорошо, будем объективными. Наш
отец был офицером вермахта высокого ранга.
Вместе с коллегами он планировал военные
действия против «недочеловеков», создавая тем
самым жизненное пространство для немцев. С
Украины поставлялось им зерно, из Румынии –
нефть, из Польши – уголь. Для него война была
азартной игрой, и победа обещала многое, как при
хорошей сделке.
Бригитта. Он был тебе отцом, героем и примером. Ты
ничего не знал о его прошлом, и это было тебе
безразлично. Что ты знаешь о бомбежках, бегстве
от русских, страхах в семье, когда отец был
арестован? Четыре года отец сидел в тюрьме. Ты
можешь сказать мне – за что? Миллионы с криками
«ура» отправились на войну. Тысячи принимали
участие в преследовании евреев и обогатились. Он
не взял ничего принадлежащего евреям. Свою виллу
он оплатил из собственных доходов. Он никогда не
имел дела ни с СС, ни с концлагерями, ни с
расстрелами женщин и детей. Он был солдатом. Но не
преступником. Я не понимаю, почему ты можешь так
говорить о нем.
Что ты только не предпринимал, чтобы представить
себя как жертву! Страх быть потомком убийцы
развил в тебе нечто ужасное. Не лги себе, ты
остаешься сыном немецкого офицера. Даже когда ты
работал в Израиле в кибуце. В университетских
группах для рабочих ты читал образцовые доклады
по теории фашизма. Ты остаешься сыном немецкого
офицера, даже когда во время уличной
демонстрации участвуешь в потасовках с так
называемыми неонацистами. Несколько лет назад ты
даже надумал перейти в иудейство. Что все это
значит? Ты веришь в то, что таким образом можно
уйти от своего прошлого? Пойми же наконец! Ты
происходишь из немецкой офицерской семьи. И все
это у тебя в крови, так же как и у меня. И даже если
ты станешь раввином – ничего не изменится.
Я всегда его защищала, потому что понимала. В
школе – от изолгавшихся учителей, которые вдруг
все стали антифашистами. От так называемых
друзей. Я знаю, что тогда происходило. Ты не
должен говорить со мной, как классный наставник.
Но мне также известно, что когда мой отец в
середине тридцатых годов примкнул к нацистам, он
был твердо убежден, что поступает правильно.
Райнер. Прекрати, мне становится дурно, когда ты
говоришь так обобщенно. Что значит «поступал
правильно»? Что значит «он верил»? Он что, не мог
после «хрустальной ночи» отойти от них, не мог по
крайней мере примкнуть к «движению 20 июля»? Ты
знаешь, кем был наш отец? Трусом!
Бригитта. В тебе не меньше страхов, чем в нем.
Только ты боишься другого. Прислушайся же к тому,
как ты говоришь о своих политических
противниках! Мне часто кажется, что отец в свое
время говорил так же. Вероятно, ты лишь случайно
на другой стороне. Думаю, я совершенно на тебя не
похожа. Я пытаюсь понять людей: почему они так
действуют и почему такими стали. А ты хочешь жить
в мире, где есть или союзники, или враги. Скажи
мне, чем ты отличаешься от отца?
Ничего не изменится. Если бы ты сегодня был у
власти, другие оказались бы на виселице. Твои
лагеря будут так же полны, как у тех, других. Ты и
твои друзья не сможете обмануть меня. Уже двести
лет мужчины в нашей семье – офицеры. До тебя все
они по крайней мере были настоящими мужчинами.
Даже из заключения отец пришел с поднятой
головой, исхудавший, но по-прежнему прямой и
гордый.
Ты ведешь себя как одичавшее животное. Топал на
отца ногами, когда он был уже старым человеком.
Что за геройство оскорблять больного старика?
Райнер. Не ври. Отец был последним звеном в цепи
поколений послушных мазохистов, выполнявших
приказы. Сперва прусские, потом фашистские
офицеры функционировали, как по заданию. И я
горжусь тем, что поломал эту традицию. В течение
двух сотен лет в этой семье отец передавал сыну
обязательность безусловного послушания.
Бригитта. Твое негодование зачастую истерично до
смешного и искусственно. Ты кричишь,
неистовствуешь, бросаешь на пол стакан – что все
это значит? Ты должен видеть, как себя ведешь. И
потом, эти женщины, которые приходят к тебе. Это
умора. Оборванки. И еще во рту эти сигареты с
гашишем, когда выходят из твоей комнаты в нижнем
белье! Мне всегда хочется тебя спросить: ты все
это специально подстроил? Это было, так сказать,
частью твоей стратегии, чтобы доказать отцу,
насколько ты другой? Или ты хочешь всех нас
запугать этими полуобнаженными девицами? Райнер
в роли пугала для бюргеров; но ведь это смешно до
упаду! Почему ты не уехал? Почему ты не отказался
от получения чека? Почему ты не отделился
окончательно от семьи, чтобы действительно
начать где-то заново? Тогда бы я еще могла тебе
поверить. Но твой протест оплачивался отцом.
Каждый цитатник Мао был куплен на деньги,
заработанные отцом в банке. Даже табак для сигар,
которые ты курил в знак протеста, брался у него.
Ты не заработал ни пфеннига. По сути, мне тебя
жалко.
Райнер. Я плачу, сестричка. Это хорошо, что ты меня
жалеешь. Но это не поможет тебе, да и мне тоже. Я
ненавижу именно его, несмотря на то что он умер. С
моей стороны было наивным пытаться бороться с
ним. Но эта попытка по меньшей мере была. В
противоположность тебе. Твоя жизнь – сплошное
желание приспособиться. Отчаянный способ делать
все, что отцу нравилось, что продлевало его жизнь.
Посмотри на своего мужа. Плохая копия нашего
отца. Тоже работает в банке и, возможно, также
станет начальником, если всем важным персонам
будет лизать задницу. Когда ты сидишь вместе с
мужем и матерью, я вижу рядом с вами отца. Ничего
не изменилось. Ты говоришь, как он, так же
двигаешься и читаешь те же книги. Ты можешь
гордиться своей жизнью. Это бессмысленное
повторение другой бессмысленной жизни. Но, в
сущности, ты права. Я проиграл свою борьбу. Все
мои, как ты говоришь, комичные попытки стать
другим были напрасны. Если я не сумел преодолеть
прошлое своего отца, то для меня не существует
никакого будущего. Потому что я не могу прожить
такую же жизнь, как у него.
Бригитта. Прекрати причитать. Нам обоим нелегко,
я тоже это знаю. Мы из семьи, которая проиграла
войну. В большей степени, чем многие другие,
потому что имели отношение к ее истокам. Все мы
проиграли, не только ты. И это не так просто –
снова подняться из разорения, с такого дна.
Некоторые быстро это преодолели, другие не
смогут сделать этого никогда, а кто-то из них даже
передаст это по наследству. Но это наша судьба.
Нам, детям тех, из-за кого все произошло,
уготована тяжелая участь. Но, возможно, есть шанс,
я не знаю. Я его не вижу. Чаще всего мне хотелось
бы только покоя. Пусть нашим детям достанется
лучшая доля.
Райнер. И ты разочарована так же, как и я. Это меня
почти успокаивает. Я всегда думал, что ты намного
сильнее меня. Это необычно, и я чувствую какую-то
связь с тобой, большую, чем прежде. Теперь –
неожиданно – мне все равно, что ты думаешь об
отце.
Бригитта. Мне больно от того, что я должна тебя
разочаровать, но ты мне так же чужд, как и всегда.
Мне не хочется, чтобы нас объединяли общие
страдания. Из данной ситуации я делаю иные
выводы, чем ты. Я не унижаюсь и не ищу оправдания в
том, что наряду с тысячами других я тоже жертва
моего отца. Я не хочу этого, ты понимаешь! Никто не
отвечает за мою судьбу, кроме меня самой. И если
верно, что моя жизнь с мужем – продолжение жизни
наших родителей, то это мое собственное решение
навсегда. Мое собственное желание, от которого я
не откажусь вне зависимости от того, кем был отец
и что он делал. Я не дочь убийцы! Я не дочь нациста!
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|