Чуткость к чуду
Наталья Иванова. “Борис Пастернак:
участь и предназначение”
В своем
известном стихотворении “Быть знаменитым
некрасиво…” Борис Пастернак писал:
Другие по живому следу
Пройдут твой путь за пядью
пядь…
БОРИС ПАСТЕРНАК. РИСУНОК Ю.АННЕНКОВА
Эти слова вспоминаешь, читая книгу
Натальи Ивановой “Борис Пастернак: участь и
предназначение”.
Путь поэта воскрешен в этой книге во всем его
драматизме, всей напряженности, во всей
естественной, как русло реки, живой извилистости.
Ведь не сразу же, например, Пастернак определился
в этом своем поэтическом качестве, вначале ища
себя совсем в других областях, и, по собственному
его выражению, “был в отъезде от себя самого в
философии, математике, праве”, а допрежь того
думал стать музыкантом, композитором.
Свои поэтические дебюты сам автор позже оценивал
с неслыханной, явно чрезмерной резкостью как
отмеченные влиянием “общего потока времени (тех
лет)” и стремлением перебороть “прирожденную
тягу свою к мягкости и благозвучию”.
Любопытно читать приведенное в книге
дореволюционное пастернаковское письмо к
тогдашнему собрату по близкой футуризму
поэтической группе Сергею Боброву: “…Пускай и
благодатен был уклад старинной нашей юности,
плевать мне на его благодатность, не для
благодатности мы строены, ставлены, правлены”.
Как диковинно смешаны здесь и
задиристо-петушиное футуристическое (вплоть до
слова “плевать!”) с чем-то другим, еще еле
слышным, бьющимся где-то в глубине, как струйка
подземного родника, когда “благодатность”
отвергается уже не из лихости, не в пику
“старинному”, а как бы в предощущении
существующего в мире неблагополучия и моральной
невозможности отмахнуться, отгородиться от
этого. Нота уже блоковская (“Покой нам только
снится… / Уюта – нет, / Покоя – нет”),
предвещающая приятие близящегося
революционного шквала открытым и наивным
сердцем.
Когда впоследствии Пастернак будет задумывать
свой роман, имевший столь трагическую судьбу, он
скажет, что герой будущей книги составляет
“некоторую равнодействующую” между Блоком и им
самим, тоже воспринявшим поначалу Октябрь как
“великолепную хирургию”, “разом” вырезавшую
“старые вонючие язвы”, но с дальнейшим
разворотом событий все чаще приходившим в
смятение: “Нашу родину буря сожгла. / Узнаешь ли
гнездо свое, птенчик?” (Или еще отчаяннее в
никогда не публиковавшихся стихах тех лет:
“…плещет ад Балтийскою лоханью людскую кровь,
мозги и пьяный флотский блев”.)
Поэта отвращали и непрекращавшийся террор, и
быстрое обюрокрачивание нового режима, и
постепенно натягивавшиеся вожжи “партийного
руководства искусством”.
Уже в двадцатом году Пастернак иронизирует над
тем, что “только еще… гулять не водят парами”, а
пять лет спустя явно неприязненно отзывается в
печати о первом (еще весьма либеральном
сравнительно с последующими) постановлении ЦК о
литературе. Он все дальше расходится с
Маяковским, который пока не испытывает удушья от
того, что “себя смирял, становясь на горло
собственной песне”. “Агитатор, горлан-главарь”
еще добродушно насмешничает над “рвущимся в
небеса” собратом: “Вы любите молнию в небе, а я –
в электрическом утюге”.
Для Пастернака с первых лет революции невыносимы
“хождение парами”, “хоровое” исполнение
партийных лозунгов: “Чем прикажете порадовать
читателя? Истинами из “Известий” и “Правды”?”
Маяковский же вскипает все реже (“Поймите, лицо у
меня одно, оно – лицо, а не флюгер”), он, как
сказано в поэме “Хорошо!” (“Хорошо-с” –
переиначивают злые языки), “приспособил к маршу
такт ноги” и чеканит шаг к катастрофе, к
самоубийству, потрясшему былого соратника.
“Поэзия, не поступайся ширью!” – эти
пастернаковские слова звучат как наказ самому
себе в борьбе не только с множащимися то мягкими,
то грубыми советчиками, но и с самим собой, порой,
кажется, почти готовым из лучших побуждений
“весь сойти на нет в революцьонной воле”. В
книге Натальи Ивановой не умалчивается об этих
колебаниях, о самоуговорах отпустить грехи
существующему в надежде, что: “Ты рядом, даль
социализма”. Ехидное замечание Ахматовой,
назвавшей новый сборник стихов Пастернака
“Второе рождение” “жениховской книгой”,
намекает не только и, вероятно, не столько на
отражение в ней новой любви автора, сколько
содержит куда более обидный смысл: уж не решил ли
автор заодно “посвататься” и к победившему
строю?
И все же, даже оступаясь, Пастернак остается
верен себе в главном, отстаивает независимость
искусства, рулит против течения. Диссонансом в
общем хоре звучат и его речь на съезде писателей
с предостережением собратьям не стать
“социалистическими сановниками”, и выступление
на дискуссии о формализме.
Градус критики ползет вверх, Наталья Иванова
цитирует избранные места: “Пройдя мимо
величайших событий… равнодушный наблюдатель…
продолжает жить в пресловутой башне из слоновой
кости… использует поэзию для чуждых и
враждебных нам целей… юродствующий поэт
(подобное же обвинение привело к аресту
Заболоцкого! – А.Т.) …двурушник”.
Можно только поражаться стойкости поэта! Как в
кислородную палатку уходит он в переводы
Шекспира и в стихию лирики, в мир русской природы.
“Ты к чуду чуткость приготовь”, – говорилось в
его ранних стихах. И теперь он не упускает это
чудо в обычных подмосковных зимах, в тянущихся к
нему навстречу дружески ободряющих елочных
лапах. Помнится, каким событием для читателей
стал в годы войны совершенно обыденный по
описанному в нем цикл стихов Пастернака “На
ранних поездах”.
Как многие, поэт надеялся на демократические
перемены после войны, на облегчение для столько
совершившего и претерпевшего народа. Может быть,
и в литературе полегчает?.. Надежды не сбылись.
Постановление ЦК, прямой наводкой бившее по
Зощенко с Ахматовой, не прошло даром и для
Пастернака. Был уничтожен тираж его двухтомника.
Даже Шекспир “имел неприятности” из-за своего
переводчика.
Что же он – подавлен, смирился, руки опустил?
Ничуть не бывало! В книге Н.Ивановой можно
проследить, как зарождался, крепнул, разгорался
его давний замысел: “Я не двинусь ни в жизни, ни в
работе ни на шаг вперед, если об этом куске
времени себе не отрапортую”, – пишет поэт
близкому другу еще в 1928 году. В первые
послевоенные месяцы он берется за эту “ужасную и
колючую задачу” вплотную. Герой его романа,
доктор Живаго, – “двойник” автора, но проживший
жизнь в полной загнанности и бедности, какую ведь
мог прожить и сам Пастернак (как не раз
подчеркивает автор книги, он совестливо
переживал свое относительное благополучие
сравнительно с ахматовской, цветаевской,
мандельштамовской и многими другими судьбами).
Это был роман-переворот, как называл его сам
автор, роман-искупление.
Он жестоко расплатился за нее – и все же был
счастлив написанному: “Единственный повод, по
которому мне не в чем раскаиваться в жизни, –
говорил Пастернак с обычным своим “захлебом”
максимализма, – это роман”.
“Живой след” мятущейся, несмирившейся, не
поступившейся ширью натуры запечатлен на
страницах скромно аттестующей себя (“авторская
версия жизни и личности Пастернака”) книги
Натальи Ивановой.
Андрей ТУРКОВ
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|