“Специальное Губернское”
Все, кому случалось ездить в поездах,
знают, как хочется порой остаться в случайном
городке и вжиться в его огромную жизнь, позабыв
свою, короткую
Больше всего на свете люблю дорогу.
Отохотившись и сдав в крае пушнину, еду к родне в
отпуск на дальний запад России, к сырым ветрам,
мокрой соли, в слякотный столичный город.
Как хочется порой остаться в случайном поселке,
городе, вжиться в чужую жизнь, позабыв свою,
короткую. И когда за окном придорожного кафе
синими чернилами набухают сумерки и, ошарив
фарами снежную площадь, кособоко отваливает
заиндевелый междугородный автобус, как хочется
раствориться, исчезнуть в разговоре с помятым
мужиком, уже чуть раздрыгшим от пивка и все
твердящим: “Эх, зема, хозяйку тебе надо путевую!”
А поезда как люблю! Странная теснота этой
колыхающейся кельи, запах угольного дыма, в
котором всегда чудится что-то несбыточное. На
станциях у бабок кастрюли с горячей картошкой,
усыпанной укропом, пирожки, пиво в каждом городе
свое, с заповедной горчинкой, обязательно
какое-нибудь “Специальное Губернское”, пенный
водоворот которого, уже как в бак бензин,
дотрясает в глотку парень с голой красной грудью,
в пиджаке и высокой ондатровой формовке над
малиновыми ушами. Из кармана, отвисая, торчит
вторая бутылка, он с наслаждением подставляет
сухому снежному ветерку мясистое лицо и с тугим
хлопком открывает пиво об угол ларька. И снова
медленно плывет вокзал, свистящий от натуги
тепловоз, служебный вагон с надписью
“Путерихтовщик системы Балашенко”, косо уходит
под мост, под пути большая главная улица города с
машинами и магазинами, и снова ползет мимо
грязная изнанка города.
А как-то в Ачинске сели две глухонемые девушки,
одна – сероглазая красавица, с узкой талией и
прекрасными волнистыми волосами. Они пошли
обедать в ресторан, и там их кто-то жестоко
напоил. Особенно тяжело пришлось красавице, всю
ночь металась она по койке, вставала, пила воду,
выходила. Под утро я проснулся от хруста и
грохота. Глухонемые готовились к выходу и
поспешно собирали вещи, бесчисленные хрустящие
пакеты, кидали они их в сумки с невероятной
торопливостью и треском, перебудив полвагона, –
о производимом шуме они не подозревали.
Как-то раз в маленьком поселке сели двое совсем
молодых – парень и девушка. Девушка, красная, со
слезящимися от ветра глазами, все продолжала
чему-то улыбаться, а когда перестала, по бокам рта
некоторое время онемело белели морозные
морщинки. Когда поезд тронулся, она некоторое
время сидела неподвижно – в чернобурочьей шапке,
с сережками в маленьких ушах. Потом сказала:
“Обожди, Валера, трико тебе достану”. Я лежал на
верхней полке, она встала, оказавшись совсем
близко, и от нее чуть нанесло чем-то хорошим,
домашним – лучком, еще чем-то родным, человечьим,
от чего сразу представился домашний праздник –
запах свежерезаного лука и раскаленного утюга.
Парень говорил с ней грубовато, но за этой
напускной грубостью чувствовалось, что именно
она занимает у них особое, почти таинственное
положение. Были они спокойные, уверенные, и так же
спокойно и уверенно лежали на шерстяном одеяле,
касаясь друг друга, их трудовые руки со свежими
кольцами. Когда парень курил в тамбуре, ему
попала в глаз сажа, и она вытаскивала ее углом
платка, а вытащив, нежно и весело чиркнула его
указательным пальцем по носу. А он, глядя, как
поезд набирает ход, рассказывал, как ехал на
такси в Лиссабон (так он назвал Лесосибирск) –
ночью, по узкой дороге, сквозь густейший снег – и
один пассажир, “капитально забыченный” малый,
все горланил: “Шеф, ково спишь, гони в режиме
Гастелло!”
Ночью, бывало, просыпаешься оттого, что поезд
остановился, от неожиданной тишины и
неподвижности. Падает в окно яркий отсвет
прожектора, и слышится резкий голос диспетчера:
“Сто пятнадцатый на пятый путь”. Входят новые
пассажиры с неуклюжими сумками, пахнущие
морозом, еще полные своей жизни, своего города.
Однажды в Новосибирске села ученого вида
женщина, всю дорогу листавшая какую-то рукопись.
Краем глаза я увидел в тексте слова
“старообрядцы”. Оказалось, что она давно
“занимается этим вопросом” и даже участвовала в
этнографической экспедиции по притоку большой
реки, той самой, где я жил. Знал я и приток, реку
Дубчес, у тамошних кержаков я заказывал
деревянные лодки.
Как-то мне попался известный журнал с кержацким
дневником, где описывалась трагическая история
разгрома чекистами в пятидесятых годах
кержацких скитов. Написан был дневник дивным
русским языком. Дневник поразил меня, я подумал,
что это только маленькая часть и что хорошо было
бы прочитать его полностью. Все это я изложил
новосибирской попутчице. Та на секунду замолчала
и со сдержанной улыбкой сказала, что их
экспедиция и открыла этого деда, отца такого-то,
что именно она заказала ему эти самые
воспоминания, что он не хотел, но его уговорили, и
что впоследствии некоторые его собратья имели на
него большую обиду, потому что вовсе не обо всех
написал он хорошо, и был среди них и предатель,
наведший на скит. А я поразился еще раз: ведь,
значит, дед никогда никаких записей не вел, а как
взялся, так и написал, значит, всю жизнь думал, жил
такими словами.
Я отвалился на верхнюю полку и стал думать о
деревянных лодках, которые из всех так
называемых транспортных средств любил больше
всего на свете – у меня их было три штуки. Одна (на
семьсот килограммов груза) хранилась на участке
– на ней я ездил по маленьким и мелким речкам.
Большую – на две с половиной тонны, похожую на
древнюю ладью, с рубкой и печкой, – держал для
дальних поездок, возил на ней бензин, муку и
прочее. А любимая была средняя, тонны на полторы,
на ней я забрасывался на охоту.
Мне нравилось это ощущение неспешности, лучше
всего выражаемое словами: “Да мне не торопно”, и
то, что лишний день здесь ничего не решает и
главное – груз довезти. Я думал о том, что даже
медленная езда по гладкой воде напоминает полет
по небу: так же паришь в неподвижном белом
просторе, и где-то вдали еле плывет
земля…Новосибирская женщина вышла среди ночи, я
попрощался с ней сквозь сон, а потом сон пропал, и
я долго ворочался и вспоминал дневник из журнала,
разгадка которого пришла ко мне через десять лет
в поезде.
* * *
Весной сидел я на берегу реки, глядя на
выгибающуюся мощными валами воду под порогом. По
камням бегал щенок, пытался лаять на воду,
носился по берегу, высоко и по-козлиному
подпрыгивая. Глядя на него, я вспоминал своих
прежних щенков и узнавал их в этом новом, отмечая
что-то до смешного общее в движениях, ухватках, в
том, как смешно поворачивают голову набок, как
хитрят или как бегут бочком, чтобы передние и
задние лапы не тыкались друг в друга, а вставали
вразбежку.
“И точно так же и дети... И женщины – тоже так
одинаково привязываются и слова одинаковые
говорят... “ Я слушал гул порога и глядел на вал,
по которому неслись палки, куски коры,
бесчисленные частички воды и пены. “Эта река, эта
весна, – думал я, – все такое же, как и двадцать, и
тридцать, и тысячу лет назад, и так же хочется во
всем участвовать, не отставать, а ведь глазом не
успеешь моргнуть, как жизнь кончится. Остепенись,
взгляни со стороны, в пору ли нашим человечьим
веком тягаться с этой вечной мощью! Еще десятка
два таких весен, и будешь слезящимися глазами
глядеть и на эту воду, и на молодых, опьяненных ею
мужиков, и говорить словами моей старухи соседки:
“Здоровье кончатся, старость подстигат”.
Потом вспоминал себя маленького. Как бывало в
пылу, в игре, затаившись где-нибудь за снежной
крепостью, с жаркой головой и горящим лицом,
вдруг замрешь, отрешившись от всего и спрашивая в
неистовой тишине: где я, кто я, почему я – это я?
Почему родился на этой планете, на этом материке,
в этом городе, на этой улице? И что там вдали? За
той луной, за теми звездами? Еще звезды? А за ними
что?
Потом у взрослого совсем другие заботы пошли,
оброс, как корой, опытом, мужской жизнью. А
все-таки хочется иногда крикнуть самому себе: как
же так? Сидишь по горло в жизни, забыв свой первый
вопрос: кто ты? Где ты? Почему ты – это ты? Что за
звездами? И как погрязшему в жизни стряхнуть с
себя ее наваждение, как проснуться? Или только
умереть-проснуться можно, а если так – вдруг
проснусь и не почувствую на себе твоего, милая,
взгляда... И живу себе дальше, и опять собираюсь
писать повесть, а почему я – я и что за звездами –
так и не знаю.
Михаил ТАРКОВСКИЙ
|