Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №11/2001

Вторая тетрадь. Школьное дело

Михаил Зощенко – клоун-философ,
закрытое сердце

Покончив с меланхолией, он обещал новую «Похвалу глупости» – «с эпиграфом из Кромвеля: “Меня теперь тревожат не мошенники, а тревожат дураки”»... Бродит по Сестрорецкому кладбищу ожесточенная тень, трогает тростью прутья ограды.

В двух шагах от редакции «Дела», на углу Кирочной и Таврической, прозябает трехъярусная цитадель оловянного гарнизона. На главной башне – огромный мозаичный герб князя Италийского, на крепостных стенах – тоже смальтой – сюжеты из его послужного списка: «Отъезд Суворова из Кончанского в поход 1799 года» и «Переход Суворова через Альпы в 1799 году» – однако же в порядке, обратном хронологии: слева – война, справа – мир. На картинке справа фельдмаршал выходит из сельской церкви, где только что отслужен напутственный молебен, – и остановился на крыльце, и крестьяне с хлебом-солью его обступили в восторге и слезах, и уже поданы сани с рогожною кибиткой, запряженные в тройку гуськом...
А в левом нижнем углу картины – две елочки из-под снега. Младшая – совсем дитя, пять лапок короткопалых, одна из них с неестественной кривизной. Эту веточку выложил Миша Зощенко, девятилетний сын мозаиста. В отцовской мастерской – на седьмом этаже, где-то на Васильевском – он чувствовал себя хорошо, как нигде на свете и никогда в дальнейшей жизни.
Суворовский музей открыли в девятьсот четвертом, 13 ноября. Художника Зощенко наградили золотой медалью. В девятьсот пятом он умер от разрыва сердца у сына на глазах.
«– Папа, я возьму твой ножичек очинить карандаш.
Не оборачиваясь, отец говорит:
– Возьми.
Я подхожу к письменному столу и начинаю чинить карандаш.
В углу у окна круглый столик. На нем графин с водой.
Отец наливает стакан воды. Пьет. И вдруг падает.
Он падает на пол. И падает стул, за который он задел».
Это из последней книги «Перед восходом солнца» 1943 года, недопечатанной: между двумя сражениями, Сталинградским и Курским, другой полководец разрубил ее, как дождевого червя.

Похвала меланхолии

Писать такую книгу в сорок втором году, печатать в сорок третьем!
Это ведь, кто не знает, как бы трактат о победе. О полной и окончательной победе автора над собственной неврастенией. Так назывался тогда в советских поликлиниках данный недуг – не исключено, что подобный английскому сплину или там русской хандре, но вряд ли в точности: это когда тошнит от беспричинного страха – непередаваемого – сильнее смерти. Когда он, внезапно подкравшись, хватает вас за горло – цвет жизни гаснет, звук становится глухим и угрожающим, вы, короче говоря, переноситесь в ад, в толпу злорадных демонов: кто зовет к столу, кто – к телефону, а самые безжалостные пытаются вовлечь вас в разговор...
«Во всей медицине, – пишет в трактате «Страдание» К.С.Льюис, – нет ничего столь страшного, как хроническая меланхолия».
Зощенко мучился ею, сколько себя помнил, но к врачам обратился в начале двадцатых, когда его, так сказать, приняли в литературу, когда кончилась для него гражданская война за кусок хлеба. Лечили его в точности как Евгения Онегина: «Мне прописывали воду и вовнутрь, и снаружи. Меня сажали в ванны, завертывали в мокрые простыни, прописывали души. Посылали на море – путешествовать и купаться.
Боже мой! От одного этого лечения могла возникнуть тоска».
Главное – он боялся есть. Не мог себя заставить.
«Я безумно похудел. Я был как скелет, обтянутый кожей. Все время ужасно мерз. Руки у меня дрожали. А желтизна моей кожи изумляла даже врачей. Они стали подозревать, что у меня ипохондрия в такой степени, когда процедуры излишни. Нужны гипноз и клиника».
Наконец в 1926 году, осенью, на краю гибели после очередного приступа Зощенко поставил жизнь на последнюю карту: он будет сам себе Зигмунд Фрейд и академик Павлов. Разыскать в глубине ума, в потемках памяти как бы взрывное устройство этого ужаса – и обезвредить.
Через восемь лет он добился успеха и воспел его в повести 1935 года «Возвращенная молодость». Ну а еще через восемь этот случай самоисцеления описал: чтобы помочь другим страдальцам, но на свою беду.

Спастись?

Методика излечения представлена двояко. Во-первых, научными терминами как бы сквозь зубы: что-то такое силой ума удалось разорвать – неверные условные связи условных нервных раздражителей. Во-вторых, слогом высоким, даже чересчур: «Свет моего разума осветил ужасные трущобы, где таились страхи, где находили себе пристанище варварские силы, столь омрачавшие мою жизнь.
Эти силы не отступали, когда я вплотную подошел к ним. Они приняли бой. Но этот бой был уже неравный.
Я раньше терпел поражения в темноте, не зная, с кем я борюсь, не понимая, как я должен бороться. Но теперь, когда солнце осветило место поединка, я увидел жалкую и варварскую морду моего врага. Я увидел наивные его уловки. Я услышал воинственные его крики, которые меня так устрашали раньше. Но теперь, когда я научился языку врагов, эти крики перестали меня страшить.
И тогда шаг за шагом я стал теснить моего противника. И он, отступая, находил в себе силы бороться, делал судорожные попытки остаться, жить, действовать.
Однако мое сознание контролировало его действия. Уже с легкостью я парировал его удары. Уже с улыбкой встречал его сопротивление.
И тогда объятья страха стали ослабевать. И наконец прекратились. Враг бежал.
Но чего стоила мне эта борьба!»
Это написано – вы помните – в сорок третьем. Зощенко уморил себя голодом в пятьдесят восьмом. Страх свел его с ума не торопясь – было время поразмыслить, чем заплачено за передышку, за несколько лет покоя. Ведь это был не самообман: какой-то камень – или демон – отвалился тогда от сердца.
Я и сам неохотно скажу то, что сейчас скажу.
Но это факт: как раз в 1935 году литературный дар его оставил.
Вот и получается, что художником он был, пока не выздоровел, – лет пятнадцать. Пока не истратил весь талант на борьбу с талантом.

Перед заходом солнца

“Я ведь организую свою личность для нормальной жизни, – говорил, например, в двадцать седьмом еще году Корнею Чуковскому (тоже, кстати, безумцу и с похожим сюжетом). – Надо жить хорошим третьим сортом. Я нарочно в Москве взял себе в гостинице номер рядом с людской, чтобы слышать ночью звонки и все же спать. Вот вы и Замятин все хотели не по-людски, а я теперь, если плохой рассказ напишу, все равно печатаю. И водку пью”.
Догадывался ли он, что так называемое чувство юмора как бы изотоп, что ли, страха смерти; вернее, двойная инверсия; что смех и страх, короче, – сиамские близнецы, сросшиеся лбами?
А только не слишком дорожил Михаил Зощенко этим своим знаменитым смехом – «который был в моих книгах, но которого не было в моем сердце». С горькой гордостью приговаривал: клоун должен уметь все – и что он временно исполняет обязанности пролетарского писателя; а на самом деле продолжать без конца «Декамерон» для бедных прискучило. Покончив с меланхолией, он обещал своим бедным новую «Похвалу глупости» – «с эпиграфом из Кромвеля: “Меня теперь тревожат не мошенники, а тревожат дураки”».
А написал – что написал. И в сорок третьем году был вполне доволен своей литературой, как и состоянием здоровья. Видно, изменило ему чувство реальности. Видно, думал, что дар у него неразменный.
Лично я не сомневаюсь, что сгубила Зощенко последняя повесть – «Перед восходом солнца». Сквернословие в докладе Жданова и в постановлении ЦК явственно отдает жарким дыханием Генералиссимуса. Так он обходился только с лютыми личными врагами. В «Приключениях обезьяны» вы не найдете – современники тоже недоумевали, – не найдете ничего такого, что распалило бы злобу даже в последнем дураке. Легкомысленная такая детская сказка на мотив «Колобка». Что Сталин был дурак – не верится, хотя действительно в данном эпизоде Великий Вождь смешон, насколько может выглядеть смешным существо, уничтожающее атомной бомбой три странички про мартышку и автора страничек заодно.
А настоящую причину раскрыть он не мог. Не исключено, что и самому себе не отдавал отчета, что сделал с ним Зощенко. Много лет я подозревал мотив отчасти метафорический: как-никак «Перед восходом солнца» – трактат о страхе. То есть о сверхсекретном стратегическом оружии. Не важно, что формулу Зощенко вывел самодельную, приблизительную. Отвращение к страху – вот что вывело Сталина из себя, думал я. Он принял это как личное оскорбление, хотя вряд ли мог растолковать себе, в чем дело. Вероятно, полагал, что ему противно само это возмутительное зрелище: человек посреди войны, как Архимед какой-нибудь, бесстыдно углублен в отвлеченные мысли. Просто сил никаких нет не пронзить его дротиком или там чем попало.
Но, как сам же М.М. и написал, отрицая Судьбу: «Жизнь устроена проще, обидней и не для интеллигентов».
Недавно нейрофизиологи установили, что мозг агрессора действует в особом режиме. В США, например, обследовали убийц, которые официально были признаны вменяемыми. Обнаружилось, что функции лобных областей их мозга ослаблены и снижено потребление глюкозы в прифронтальных отделах. Испанские и русские ученые доказали, что в таком мозгу – избыток какого-то пептида вазопрессина, зато недостача серотонина... И так далее. Не в названиях дело. Главное, что у людей, склонных к депрессии, все ровно наоборот. И поэтому что меланхолику полезно – для холерика травма или яд!
Должно быть, Сталин, читая Зощенко, страдал невыносимо.

Философия слога

Пятнадцать лет он был поэтом. Владел блаженным искусством лишних слов: «Вот опять будут упрекать автора за это новое художественное произведение.
Опять, скажут, грубая клевета на человека, отрыв от масс и так далее.
И, дескать, скажут, идейки взяты, безусловно, не так уж особенно крупные.
И герои не горазд такие значительные, как, конечно, хотелось бы. Социальной значимости в них, скажут, чего-то мало заметно. И вообще ихние поступки не вызовут такой, что ли, горячей симпатии со стороны трудящихся масс, которые, дескать, не пойдут безоговорочно за такими персонажами...»
(Прямо урок поэтики: уберите ненужное – и все пропало!)
Он был писатель без иллюзий, работал под девизом из Эпиктета: человек – это душонка, обремененная трупом. Но в отличие от римского раба полагал, что за это стоит человека пожалеть – именно за то, что подловат, поскольку глуп и смертен. Так и писал: бедняга-человек. И с охотой поступил в гувернеры к Пришедшему Хаму. И смешил дикарей, пресерьезно изображая говорящую обезьяну.
Всю жизнь обижался на дореволюционную русскую литературу: зачем притворялась, будто допускает, что какие-то там высокие чувства бывают сильнее инстинктов? Покойного Александра Блока шпынял на каждом шагу, пародировал каждой буквой: «Но вот взгляните на русского поэта. Вот и русский поэт не отстает от пылкого галльского ума. И даже больше. Не только о любви, но даже о влюбленности вот какие мы находим у него удивительные строчки:

О влюбленность, ты строже судьбы,
Повелительней древних законов отцов...
Слаще звуков военной трубы.

Из чего можно заключить, что наш прославленный поэт считал это чувство за нечто высшее на земле, за нечто такое, с чем не могут даже равняться ни строчки уголовных законов, ни приказания отца или там матери. Ничего, одним словом, он говорит, не действовало на него в сравнении с этим чувством. Поэт даже что-то такое намекает тут насчет призыва на военную службу – что это ему тоже было как будто нипочем. Вообще что-то тут поэт, видимо, затаил в своем уме. Аллегорически выразился насчет военной трубы и сразу затемнил. Наверно, он в свое время словчился-таки от военной службы...»
Михаил Зощенко – вероятно, единственный из всех писателей – не верил в трагизм (и отменил его в бессмертной повести «Мишель Синягин») и не боялся на свете ничего, кроме приступов страха.
Но Джугашвили его разгадал – храбреца, гордеца, дворянчика, офицера: обругать, как собаку, ни за что на всю страну – сразу сломается и навсегда. Тем более что товарищи по перу не останутся в стороне – прогонят из литературы взашей.
«Эта отрубленная голова была торжественно поставлена на стол. И жена Марка Антония, эта бешеная и преступная бабенка, проткнула язык Цицерона булавкой, говоря: “Пусть он теперь поговорит”».
Бродит по Сестрорецкому кладбищу ожесточенная тень, трогает тростью прутья ограды.

Самуил Лурье
 



Рейтинг@Mail.ru