Внимательная жизнь деревянных
городов
Размышления на полях альманахов из
серии «Старинные города Вологодской области».
Вологда, 1992–2000 гг.
Если бы я был учителем истории, то
начал бы со своего города: город наш Галич, или
Ростов, или Белозерск – город старый; давно уже
стоит на этом месте, ему лет сот пять или более; он
прежде был больше или меньше, богаче или беднее,
но случились разные обстоятельства... От своего
города легкий и естественный переход к своему
княжеству, а потом и ко всей Русской истории...
М.П.Погодин. Из статьи,
написанной после путешествия
за вологодскими древностями
летом 1841 года
Как нам дороги, особенно в осенние или
зимние вечера, книги о наших родных местах! Может,
именно поэтому меня так тронул издательский
проект, осуществленный в Вологде, – серия
краеведческих альманахов «Старинные города
Вологодской области». В этом собрании из
двадцати (!) увесистых томов заметны не только
кропотливые плоды архивного собирательства, но и
труд любви. Именно тихая, почти смиренная любовь
стала надежным двигателем издания, которое
выходит на протяжении последних десяти лет. В
любом другом деле такая протяженность была бы
досадной, а здесь она – великое достоинство,
залог неспешности и обстоятельности. Связь
времен восстанавливается не декларативно, не
импульсивно, не ко дню рождения губернатора, а с
летописным спокойствием.
Вышли по три альманаха об Устюжне, Кириллове и
Вологде, по два – о Тотьме, Белозерске, Череповце,
по одному – о Вытегре, Вожеге и Чагоде. На подходе
второй альманах о Великом Устюге и четвертый –
об Устюжне. В каждой книге по пятьсот, шестьсот, а
то и восемьсот страниц.
Пишется о своем и для своих – для детей прежде
всего, для внуков. Чтобы ничего вокруг не было
безымянного, ничейного, брошенного.
Публикации личных дневников в альманахах
позволяют говорить о северном феномене
внимательной жизни. В чем тут дело – в долгой ли
зиме, в летописных традициях, оставленных
просвещенными монахами, – в этом еще предстоит
разобраться. Пока местные исследователи еле
успевают описывать и комментировать собранный
буквально за несколько лет целый свод дневников,
охватывающий весь двадцатый век.
Дневник Николая Григорьевича Лагинменского,
солдата двух войн, работавшего до самой пенсии
инспектором отдела кадров треста «Росглавхлеб»,
и вовсе поразительное явление. Первые записи
были сделаны пятнадцатилетним подростком летом
1911 года. Последние записи относятся к
восьмидесятым годам. Как пишет публикатор
дневника Г.В.Судаков (альманах «Вологда», выпуск
третий): «Дневник отражает всю жизнь автора.
...Рабочие занятия и встречи каждого дня, будние
дни и праздничные развлечения, технология
различных ремесел, состояние товарного рынка и
цены, репертуар кинотеатров, государственные
церемонии и городские пожары – все описывалось
обстоятельно, с красочными деталями, а иногда и в
подробных диалогах. Весь комментарий,
необходимый для современного читателя, автор
дневника предусмотрительно включал в текст:
указаны географические координаты селений,
полные паспортные данные на всех упоминаемых
лиц... Даже случайные попутчики описываются, как
положено в повествованиях. Точно обозначены
названия и адреса различных учреждений... С
годами полнота описания возрастает...»
Это, конечно, что-то невероятное. В альманахе
опубликованы записи Лагинменского пока лишь за
1912–1914 годы. Как-то в начале девяностых я был в
гостях у дочери Николая Григорьевича, и она
показала мне архив отца, хранящийся на полатях:
это многие десятки конторских книг, исписанных
мелким почерком. Возможно, одному Марселю Прусту
удалось бы до конца понять уроженца вологодского
села Непотягово, придумавшего себе диковинную
фамилию (настоящая фамилия летописца – Шалагин)
и семьдесят лет подряд со скрупулезностью
инопланетного этнографа описывавшего жизнь
провинциальных землян.
В детстве я, должно быть, встречал этого
удивительного старика. Мимо нашего дома он ходил
на репетиции хора ветеранов во Дворец культуры
железнодорожников. Когда я приходил с приятелями
в кино и в ожидании сеанса мы бродили под
развешенными в фойе портретами киноактеров,
иногда из-за стены вдруг раздавалось грозное: «В
бой роковой мы вступили с врагами...» Потом
старики, возбужденные репетицией, шумно выходили
из дверей, грозно стуча палками по паркету и
беспомощно шаркая ногами.
Листая краеведческий... роман
Если взять вологодские альманахи и
торопливо пролистать их, то останется лишь
ощущение случайного набора самых странных
сведений. Будто ты рылся в корзинке на чердаке. То
ли дело учебник или модная ученая монография –
тут и стройность композиции, и последовательная
хронология, и четкие выводы, и строгая адресность
в аннотации – «для школьников, студентов,
научных работников...»
Краеведческий альманах – это скорее
антиучебник. В нем нет видимой стройности фактов
и предсказуемости выводов, но здесь можно
«случайно» сделать открытие – хотя бы для себя –
на стыке, казалось бы, совершенно необязательных
текстов.
Именно этот контекст пестрых и по хронологии, и
по стилистике элементов дает увлекательнейшее,
фантастическое ощущение, что ты «попал в
историю». Несомненная же документальность
добавляет к этому сознание подлинности,
серьезности происходящего.
Все это похоже на чтение хорошего большого
романа – когда ты попадаешь в его течение, с
радостью подчиняешься этому потоку, любуешься
героями и переживаешь за них. Возможно, в
провинциальных альманахах таится зерно нового –
не предсказанного, кажется, пока никем – жанра
краеведческого романа. Сюжет его будет
направляться не прихотью вымысла, а энергией
монтажа местных исторических источников – самых
камерных, семейных, непритязательных.
И это должно быть далеко от того, что делал Пикуль
и делает Радзинский. Их писательский произвол не
знает границ, сюжеты монументальны и
претенциозны. Здесь же будет умаление авторства,
как в древних летописях, когда автор разрешает
себе лишь вынести событие на волне своего
чувства, а сам тут же уходит в тень, оставляя
читателя наедине с хроникой, с протекающим зримо
временем оным.
Альманах «Белозерье» приводит синодик
белозерских князей Шелешпанских, составленный в
1622 году, вскоре после Смуты. Он поражает своей
скорбностью.
«…Князя Семиона оубъенного, князя Петра
оубъенного, князя Матфея оубъенного, князя
Митрофана оубъенного…»
Летописец отмечает, что все они погибли на
государевой службе – один под Калугой, другой
под Москвой, третий на Угре…
В сорок втором году, когда белозерские мужчины
уже были все на фронте, начальство бросило
оставшихся в городе женщин на рытье
оборонительных рвов. Альманах приводит
свидетельство очевидца: «…Немцы обошли
укрепрайон… Начальство, не отдав распоряжений,
бросило тружеников, а бабы все копали и копали,
как было велено…»
Тот, кто бывает сейчас в северных областях
России, слышит слово «бросили» чаще всех других.
«Нас бросили», – говорят крестьяне, музейные
работники, учителя… Реки и летом пусты,
редко-редко пройдет туристический теплоход, да и
то к сумеркам причалит где-нибудь, опасаясь в
темноте сесть на мель, ведь бакены уже лет десять
как погасли. Как писал белозерский мальчик Алеша:
«...глянец стекол продавился под непомерным
гнетом тьмы».
Алешина зима
Имя Алексея Шадринова вписано в
белозерский синодик в 1992 году. За полгода до
этого Алешу проводили в армию. Служил в
Красноярске. В предисловии к посмертной
публикации стихотворений девятнадцатилетнего
поэта («Белозерье», выпуск второй) о гибели Алеши
– несколько скупых и страшных строк: «...Был
обнаружен повешенным в солдатской кухне, куда
его назначил в наряд сержант Ирисбаев
одиннадцатый раз подряд...»
Когда два года спустя в Вологде вышла книжка
стихов Алеши, Виктор Астафьев горестно
воскликнул: «Погиб настоящий поэт!..» Алеша писал
стихи с двенадцати лет. Однажды показал их своей
любимой учительнице литературы Ирине
Анатольевне Богомоловой. Но большинство
стихотворений и рассказов хранил в тайне, считая
их несовершенными. Оставшиеся у Алешиной мамы
тетрадки с черновиками – свидетельство
огромного непрерывного труда и столь же
непрерывного возрастания души.
Алеше было дано выразить то особенное,
белозерское ощущение жизни, которое дано,
очевидно, только жителям этого города – самого
древнего на Русском Севере.
По ночам здесь безлюдно,
здесь днями безмолвно,
Здесь повышенный голос сродни
баловству.
Здесь по осени ветер вздымает
на волны
И гоняет по крышам листву.
Здесь украдкой вздыхают,
без меры судачат,
Осторожно глазами скользят
по глазам...
Алеше открылось, что время в его родном
городе течет не по поверхности, не линейно, а
будто уходит в глубину и восходит к небу.
Глубокое время. И себя он ощущал как вернувшегося
из этой глубины, даже писал в одном рассказе о
своем «наивном желании присутствовать во всех
временах». Быть может, поэтому в его поэзии нет ни
детской восторженности, ни подросткового
томления, а так много тягости припоминания и
радости узнавания.
Не знаю, был ли этот сад?
И был ли этот дом?
Но много-много лет назад
Я жил в краю родном...
Из прозы белозерского мальчика
таинственным образом доносится эхо Сергея
Тимофеевича Аксакова. К счастью, у Алеши и в
мыслях не было заниматься модными ныне
стилизациями, он писал дневник, и это его голос.
«...Не открыть ли окно, чтобы насладиться утренней
прохладой? Но утро еще не наступило. Невозможно
поторопить события в природе, как бы ты ни
старался быть внутренне близким к ее
пленительному миру. Однажды раскрыв глаза, надо
лишь приветствовать Жизнь, всегда находя ее
новые, еще неведомые берега. Можно и иначе
сказать об этом... Годы, безвылазно пробытые мною
в одном урочище милого края, не позволяют моей
душе видеть и представлять окружающее в той мере
сдержанно, насколько это доступно стороннему
глазу приезжего.
Проходя осенью по аллее городского парка среди
листвы, покидающей временно этот мир, я считаю
себя вправе не озираться пристально вокруг...
зрячее сердце все равно радуется...»
Нет, не только поэта, но и удивительно тонкого
рассказчика мы потеряли с гибелью Алеши
Шадринова февральской ночью девяносто второго.
Кто писал такую чуткую к каждому слову прозу в
шестнадцать лет?
Вот как Алеша описывает раннее утро перед
осенней охотой:
«За сенями, в примкнутом к избе хлеву, где давно
не водилась скотина, уже возились, поскуливая,
собаки, натыкаясь в темени на стены, гремя
камнями кибастей на старых, подопревших сетях,
висящих рядом с вялыми сотами, оплетенными
пыльной паутиной... Одевались мы в темноте, потом
вспыхивал свет, больно сжимая глаза, и синь
тотчас отливала от стекол, запотевших и холодных.
Я отворял дверь в хлев, откуда наплывал волглый
запах озерной тины с сетей: казалось, сейчас
набежит на ноги и, шипя, откатится обжигающая
волна; но выскакивали собаки и, ревниво
огрызаясь, прыгали на грудь, с силой толкались в
ноги. Мы брали в сенях ружья и выходили в
предутренний холод. Собаки тут же скрывались в
полупрозрачной, маслянистой синеве, фыркая
носились неподалеку, с шумом падая в инистую
хрупкую траву...»
А вот Алешина зима.
«Зима был снежная, и у ворот конюшни огромная
гора откиданного снега подпирала стену; по ней
зайцы забирались ночью на крышу и, докопавшись до
соломенной кровли, скусывали стебельки. Неделю
назад один рухнул в прореху у сенника, и лошади
едва не взбесились, когда он заносился по
конюшне...
Трое саней, груженные бочонками с самогонным
спиртом, своротив примерзшие полозья на сторону,
выплыли из ворот широкого двора. Передние тащил
жеребец с белой звездой во лбу.
Звезды начинали меркнуть на востоке, и сквозь
березовую рощу, высившуюся белыми клубами
заиндевевших веток, полился мягкий свет месяца. С
лунок, вздымая с пороши пух, поднялись вспугнутые
тетерева и унеслись в ельник...»
Когда позапрошлым летом я первый раз был в
Белозерске, шли быстрые светлые дожди. Как-то я
спрятался в открытых дверях и оказался в музее
Сергея Орлова. Здесь и узнал об Алеше Шадринове,
увидел его первую книжку. Назвали ее «Далекий
плач».
Потом дождь кончился, я вышел на улицу – зеленую,
свежую, деревянную. Мне показалось, что она не
упирается никуда, а уходит в Белое озеро.
Если посмотреть на Белозерск с колокольни, то
кажется, что город лежит в серебряном окладе. Как
на гербе князей Белосельских-Белозерских.
Деревянная книга
Моя первая книга была деревянной. По
вечерам мы гуляли с бабушкой, и я учился читать по
афишам, наклеенным на деревянные заборы, а
считать учился по окнам на нашей деревянной
улице.
Ю.И.Чайкина во втором выпуске альманаха
«Вологда» (статья «Двухэтажная Вологда, лексика
строений в Переписной книге 1711 года») напоминает,
сколько типов одних лишь промысловых избушек
было в восемнадцатом веке: избушка войлошная,
избушка зорная, избушка чесноковая, избушка
токаренная... А сколько названий было у наших
предков для разных типов амбаров – не счесть!
С исчезновением деревянных построек мы теряем
нечто большее, чем просто архитектурное
своеобразие. Это утрата genius loci, духа места. Смена
дерева на камень – это перемена душевных
свойств. На смену доверчивости и гостеприимству
приходят замкнутость и настороженность.
В деревянном доме не ставят кодовые замки,
железные двери, сигнализацию и стальные решетки.
Деревянные заборы вокруг домов лишь
упорядочивают пространство, но не раскалывают
его на неприступные элементы. Щелки между
досками пропускают вечерний низкий свет и
любопытные детские взгляды. Для велосипедиста
любой двор – прозрачен. На скорости просветы
соединяются, раздробленная мозаика превращается
в импрессионистическую картину.
Кстати, на заборах деревянных городов не пишут
ничего особенно уж плохого. В надписях на досках
нет торжествующего хамства. Это и сейчас так. Я
немного отвык от своего города и, когда в
последний раз приезжал в Вологду, в первые дни не
обращал внимания на заборы и стены. Привык ждать
очередной грубости.
В Вологде же заборы до сих пор сродни если не
альманаху, то общей тетрадке. Тут происходит
часто бурная переписка – полудетская,
полулюбовная, рассчитанная не на оскорбление
чужого взгляда, а на чтение и перечитывание
своими: «Ленька, я тебя очень люблю!», «Love you
жизнь!» Или вот жалобная записка: «Я очень устала,
я, может, не выйду гулять, у меня болят колени...»
Это мелом на крыльце дома на улице Ветошкина.
Рядом с заносчивыми вывесками и рекламными
щитами, везде удручающе одинаковыми, эти детские
надписи мелом выглядят по-партизански весело и
даже победно. В них есть утверждение
таинственной вольницы, упрямой и насмешливой
травы, пробившейся сквозь асфальт и бетон.
В вологодских дворах мне теперь всегда
вспоминается «Капитанская дочка», деревянная
белогорская крепость, которой Василиса Егоровна
управляла точно так, как и своим домом. Почему-то
кажется, что каменной крепостью ей было бы
командовать не с руки.
Дмитрий ШЕВАРОВ
Полностью статью о вологодских
альманахах вы сможете прочитать в мартовском
номере журнала “Новый мир”
|