Ужин с гейшами
Забавный отрывок из очень серьезного
сочинения
(«Угодило зернышко промеж двух жерновов»,
журнал «Новый мир», № 12, 2000г.)
К чему я за весь японский месяц не мог
привыкнуть – это к их еде. Не говоря уже о том,
чтобы управляться палочками (обе в одной руке, и,
как челюсти крокодила, нижняя не движется, а
только верхняя), но к самой еде: ни даже рис
(совершенно сухой и безвкусный), ни даже
вермишель (оливкового цвета, из гречневой муки),
ни один их соус, ни одна подливка, а что уж
говорить обо всей морской пище – омарах,
креветках, моллюсках, и даже если рыба – то сырая.
Конечно, я был несправедлив, наверное, можно было
отбирать, но даже куски простой курицы, как-то
особенно изжаренной в кипящем жиру, я не мог
признать за знакомое. Меня всюду преследовал
запах сырой рыбы, где, может, его и не было; когда
уже и мясо подавали – так и оно вроде пахло рыбой;
да и все помещения. Говорят, «японцы едят
глазами», это правда: каждая еда прежде всего
сервирована для глаза, множество кушаний малыми
порциями разложены то на фарфоровых пластинах
изощренной несимметричной формы, то в богатых
плошках, мисочках (тарелок наших не бывает), как
натюрморты, то три предмета, то пять. Утром
подадут к пиале зеленого чая одну кислейшую
сливу и больше ничего. Да еще ж – и сидеть надо на
затекающих поджатых ногах; скрестить ноги
по-мусульмански (куда к нам ближе!) – уже
развязность, а уж распластать их по полу вбок или
вперед под низкий стол – совсем неприлично (но
именно так я то и дело вынужден был делать). А к
чайной церемонии я заранее вез большую симпатию:
это искусство превратить самое повседневное
занятие в наслаждение жизнью – но когда первый
раз мне подали при храме этот особый
горько-зеленый, невыносимо густой чай с
непроходящей пеной (взбитой кисточкой) – то
только эту первую пиалу я из уважения одолел и
никогда больше не потягивал предложенное.
Я ехал в страну с надеждой, что мне будет внятен
японский характер: его самоограничение,
трудолюбие, способность глубокой разработки в
малом объеме. Но странно: в Японии я испытал
непреодолимую отдаленность. Пойди их пойми. Не
растворяешься в теплоте. Не растапливает сердца
и преобильная японская вежливость. Странна и эта
речевая манера – много смеяться в неподходящих
местах разговора: ждешь японцев
невозмутимо-ровными. В экскурсионных массах
японцев замечаешь преобладание не-тонких лиц
(особенно почему-то – среди
мальчиков-гимназистов). И полны жестокости их
ежедневные телевизионные фильмы, уж не говорю о
военной борьбе. А вот – на улицах никто никого не
грабит, и ночью может безопасно идти одинокая
женщина. На обложках журналов есть приятные
девичьи лица, но нет ни раздетых, ни полуодетых:
цензура. И еще посегодня две трети браков
заключаются по воле родителей. И японский таксер
возвращает владельцу забытые в такси 2 миллиона
йен (8 тысяч долларов).
...Испытали мы и ужин с гейшами, в Киото, это было
гостеприимство Мацуо-сана и стоило, кажется,
очень дорого, и добыть ему было трудно, по
знакомству: гейши теперь редки и заказы задолго.
В тихом закутке тихий ресторан («чайный домик»).
Обычный земной поклон прислужницы у перемены
ботинок на шлепанцы. Я ждал большого зала, много
столов и где-нибудь эстраду – ничего подобного,
ввели в комнату три метра на три, пол в циновках, с
низким квадратным столом посредине (шлепанцы за
дверью, мы в носках), и сели на предложенные
подушки – а ноги опять куда девать? Стараюсь
только одну неприлично вытянуть под стол, а
вторую поджать под себя. Прислужница в синем
непарадном кимоно, каждый раз сперва вползая на
коленях и что-то ставя за загораживающим экраном,
потом оттуда, мало поднимаясь с колен, с
поклонами каждому, – вспененный невозможный
горький густой зеленый чай, с миниатюрной
конфеткой на отдельном блюдце, – и, оказывается,
в ходе полной чайной церемонии пьющие должны
трижды прокрутить чашку в руке, перед тем как
пить (выразить наслаждение), а выпив – еще
подержать чашку, как бы любуясь ею. (Я уже этот
вкус знаю и не пью, и нет у меня сил крутить чашку.)
Затем (как и всегда при всякой японской еде)
вносятся на отдельных подносиках (и несколько
раз в ужин обновляются) скрученные горячие
влажные салфетки для обтирания рук. Затем (все
так же каждый раз на коленях ставя за экраном, а
потом каждому кланяясь низко) церемонно приносит
на подносах художественную посуду – миниатюрные
блюдечки, миниатюрные судочки с крышками,
изрезные платы. Сперва какая-то морская
загадочная закуска, к которой я боюсь
притронуться, потом какое-то первое блюдо (дурнит
даже от запаха, спасибо, скоро открыли окно в сад).
Вдруг входят сразу три (по числу посетителей)
гейши, все три в светлых кимоно, но ведь кимоно
некрасивы: портят их широченным поясом,
переходящим сзади в нелепый горб наспинника. А
главное: две из трех упущенно стары (под 60?),
третья далеко за сорок, и все три собой нехороши.
Садятся на свободные места на полу, уже без
подушек, каждая около одного посетителя, – и
начинает его угощать, наливать ему в рюмку из
крохотного кувшинчика горячую водку саке (она
некрепкая, 16°) и усиленно улыбаться. И более всего
ранило, как они напряженно должны были быть
говорливы (умный разговор – приправа к мужской
еде), внимательно непрерывно оживлены, поспешно
кивать, согласительно улыбаться, строить глазки
– а при этом сами они ничего не едят и не пьют,
перед ними нет даже посуды, лишь потом заказчик,
хозяин стола (Мацуо-сан), распорядился угостить
их пивом, вот и все. (В Японии пиво пьют очень
серьезно, тосты поднимают.)
А блюда носят и носят, я в ужасе: когда ж они
кончатся? И запах гаже и гаже. Пью саке, а закусить
нечем, кой-как палочками донес до рта два
изуродованных кусочка огурца, третий раз – горку
подпорченного хрена. В керамических накрытых
тазах внесли что-то закрайне недобровонное, я
надеялся подать знак, чтобы передо мной не
открывали крышку, – нет, открыли: какие-то раки,
креветки, створчатые раковины, обезображенные
овощи, подозрительные грибы – все раскалено,
распарено, и еще для раскала подложена черная
галька внутри таза. Вижу: с утра ничего не ел и до
следующего утра ничего не придется, воротит. Обо
мне – только всеобщее сожаление, что я не ем, и
одна гейша стала подливать мне пива. Идет
болтовня по-японски, я уже и не спрашиваю
перевода. Но независимо от моего европейского
отвращения и от старости этих гейш: никакой
эротики и не предусматривается, ни даже касаний
руками, не то что объятий, – а только
напряженно-«умное» поддакивание, чтоб не
умолкала болтовня.
Однако: во второй половине еды вплыла в комнату
молодая майко – как ожившая фигурка из японской
живописи, – сколько же времени надо делать такой
туалет! Все лицо как отштукатурено – покрыто
непроницаемым слоем белой мази, кусочка живой
кожи не увидишь. Нижняя губа намазана красным,
верхняя – сиреневым. На голове у гейш у всех
волосы убраны гладко, но не слишком затейливо, у
нее – сложная фигура с круглым навесом, как
японская крыша, как крыло, еще два букета на
теменах и две разные подвески – с левого боку
(висящих фитюлек полудюжина) и с полубоку. Майко
– в голубом кимоно, но сзади у нее – не уродливый
заспинник, а золотисто-оранжевые крылья. Стройна,
довольно высока, но кимоно – длинней ее фигуры,
подворачивается под ноги, майко движется с
опаской, в белых носках. Держится именно как
картина – неподвижно показывает себя, почти не
говорит. Из почета присела, строго ровная, сперва
рядом со мной, но вскоре перешла к Мацуо-сану,
стала немного говорить и зажигала ему спички к
папиросам. Но даже подо всей штукатуркой видно,
что красива, тут мне Хироши и перевел, что ей – 16
лет, что амплуа майко – вообще только до 20 лет, а
потом либо переходят в гейши, либо уходят прочь. И
что во всем двухмиллионном Киото сейчас только 30
майко, эта профессия угасает.
В конце ужина объявили, что сейчас майко будет
танцевать. Да как же? – и пространства нет в
комнате, и она же запутается ногами в избытке
кимоно, в нем и ступить нельзя. К тому времени
вошла еще одна страхолюдина, грубое,
неженственное лицо. Она внесла самисен – простой
трехструнный инструмент. Теперь она села в углу
(убрали загораживающий экран и дверь в коридор
задвинули), стала играть примитивную унылую,
однообразную мелодию. Одна гейша села рядом с ней
и стала так же примитивно однообразно петь. А
майко, сперва поклонившись нам земно,
невозмутимо гордо начала танец («кленовый
мостик») на пространстве двух квадратных метров.
В руках у ней оказались два красных веера, она и
играла ими, руками, лицом, а ноги мало двигались.
Потом веера исчезли, стала играть одними руками
без них, то рассматривая свою отставленную
ладонь как бы с удивлением, то рассекая ею воздух
по дуге. И даже отдельными пальцами, с большим
значением. И отдельно – большими голубыми
свесами рукавов, натягивая их. Как бы любуясь то
своими выставленными руками, то рукавами.
Мы аплодируем, майко снова делает земной поклон
нам и танцует второй танец, «песенку о Киото»,
однако мало чем он отличается от первого. Затем
опять села к столу, но уже не была такая дутая
отрешенная, самоуглубленная красота – а
разговаривала простым девичьим голосом.
Промокала вспотевший лоб платком, но так ничего и
не пила. А уродина стала играть какое-то
барабанное соло на самисене, а та гейша петь.
Оказалось: популярнейшая «песня о Сакуре»
(вишне). Затем Мацуо-сан тут же на циновке, ниже
стола, положил деньги своей знакомой гейше, та
свернула, заложила за распах кимоно. И почти тут
же, безо всяких церемоний, прислужница вынула из
шкафа мою дождевую куртку – и все встали. Дождя
уже не было – и все гейши вышли за порог дома нас
провожать (японцы-то переобуваются проворно,
мгновенно). Обычные взаимные поклоны, мы сели в
автомобиль. Вдруг показали мне открутить стекло.
Подошла майко и протянула мне руку. Не знаю, как
требует церемониал, а я – поцеловал руку. Другим
не протягивала.
Печатается в сокращении
|