Ключи от рая
Прогулка по вечному времени детства с
книгой,
страницы которой написаны акварелью
Так уж повелось в нашей газете:
почти каждый ее постоянный автор рано или поздно
выпускает свою книгу. И всякий раз, когда
знакомое имя появляется не под заголовком
статьи, а на корешке красивого тома, вся редакция
радуется стремительному росту своего автора,
которому стало тесно на газетных страницах. Но
книга «Жители Травы» Дмитрия Шеварова стала для
нас двойным праздником, потому что она вдвойне
связана с «Первым сентября»: оформил ее наш
художник, создавший макет газеты, – Иван
Лукьянов. А у него, кстати, недавно тоже произошло
важное событие в творческой биографии –
выставка работ в Центральном Доме художника. А
книга... Книга странная и прекрасная, как написал
в предисловии к ней известный критик Валентин
Курбатов: “не по времени светлый гость из
позабытого мира счастливых воспоминаний, добрых
людей, доверчивой нежности и неоскорбляемой
чистоты”.
Дмитрий Шеваров.
“Жители Травы”
М о с к в а, Издательство
“Воскресенье”, 2000
Хотя в книге Дмитрия Шеварова много
грусти, протяжной ностальгии и интимных
признаний (дело всегда грустное), автор ее
производит впечатление счастливого человека.
Мне вспомнились при чтении этой книги строки
Пушкина, в которых тот пытается объяснить
переживания (странное соединение мечты и
воспоминаний), вызвавшие элегию “Погасло
дневное светило” и поэму “Бахчисарайский
фонтан”: “Растолкуй мне теперь: почему
полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня
прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне
желание вновь посетить места, оставленные мною с
таким равнодушием? Или воспоминание самая
сильная способность души нашей и им очаровано
все, что подвластно ему?”
Та способность души, о которой говорит Пушкин,
является почти постоянным состоянием Шеварова,
методом, стилем и смыслом его прозы. Только точка
притяжения здесь не Крым, а собственное детство.
Детство в прозе Дмитрия Шеварова – это не только
географически заповедный материк (хотя и это,
конечно, – Вологда и Вологодчина выписаны
нетускнеющей, свежей акварелью), но и
“потерянный рай” – смешение мечты и
воспоминаний, и элегически ощущаемая духовная
родина. Здесь все значимо. Так любая деталь, любой
пустячный эпизод в биографии гения приобретают
символический эпохальный смысл. Потому что гений
– великий резонатор времени, и власть
биографического контекста необычайно велика.
Детство же, в свою очередь, – время гения.
Даже школьный дневник наблюдений за природой
может спустя годы вызвать волнение: “Я просто
счастлив узнать, что в семьдесят первом году
метель случалась в феврале два раза – второго и
девятого февраля. А первые сосульки я увидел
четвертого февраля. Я первозданно удивляюсь
морозу в двадцать пять градусов, ударившему в том
году третьего марта. И вспоминаю, что моей
маленькой сестренке исполнилось именно в тот
день три года”.
Пожалуй, в те дни ни метель, ни сосульки, ни мороз
в двадцать пять градусов не вызывали у мальчика
нынешнего волшебного волнения (вспомним
пушкинское: “...желание вновь посетить места,
оставленные мною с таким равнодушием”).
Оказывается, для того чтобы “первозданно
удивиться”, необходимо, чтобы прошли годы,
состарилась бумага, давно вышедшая из
употребления, и стали коричневыми чернила.
Потому-то и нет, уверен автор, “ничего позорного
в стремлении к детству, к покою, к созерцанию. Мы
очень много всего там оставили, чтобы просто
бросить, уйти и забыть. Даже когда кажется, что
вот уже все забрал и комнаты детские пусты, опять
вспоминаешь про красный вязаный шнурок (таких
теперь не делают), про колесико от машинки, про
куклу или открытку – и возвращаешься”.
Реальное возвращение в край детства опасно и
чревато неизбежными разочарованиями. Как в
стихотворении “Посещение” Александра Кушнера,
которого так любит автор “Жителей травы”:
Я тоже посетил
Ту местность, где светил
Мне в молодости луч,
Где ивовый настил
Пружинил под ногой.
Узнать ее нет сил.
Я потерял к ней ключ.
Там не было такой
Ложбины, и перил
Березовых, и круч –
Их вид меня смутил.
..................................
Там видно колею,
Что сильный дождь размыл.
Так вот – ты был в раю,
Но, видимо, забыл.
При всем сходстве элегических интонаций
у Дмитрия Шеварова совсем иной сюжет. Он не забыл
этого порой мучительного рая, и ключ от него
всегда при нем.
В детство автор возвращается памятью (занятие
целомудренное и духовно питательное). Так в
“Рассказах”. Но даже в “Эссе” и “Очерках”, где
события чужой жизни описываются если и не
синхронно, то, во всяком случае, гораздо более
близки по времени, время карусельно замедляет
свой бег, наматывая на себя все новые состояния и
пейзажи, чураясь перемен и сюжетной динамики. Так
устроен глаз автора, видящий мир в
призматическом свете: сказочно цветным, объемным
и гуманным. Как в детстве.
При том, что многие сюжеты Шеварова представляют
собой скорее эссе, чем рассказы, они начисто
лишены злободневности и публицистичности. Даже
суперузнаваемые атрибуты времени не могут
столкнуть его на путь политической рефлексии.
Все видится сквозь флер детских воспоминаний и
представляет собой часть пейзажа, уходящей
натуры – не более того: “К вечеру, когда я
поднимаю голову от уроков, какие-то далекие, не
видимые мне огни подсвечивают низкое небо – это
неоновые буквы на огромном здании проектного
института: “Наша цель – коммунизм””.
Детство – это когда нет времени или же оно просто
является синонимом вечности. И “век – это что-то
такое, что и кончиться никогда не может”. С
ностальгической грустью автор признается, что
когда-то и не знал, в каком веке он живет.
Время-вечность уравнивает действия мгновенные и
долговременные, что создает особую стилистику,
отдаленно напоминающую стилистику Андрея
Платонова: “И мы начинаем жить и смотреть по
сторонам”. Это рождает и сверхъестественную
догадливость, тоже находящую свое выражение в
стиле: “По маминым глазам я почему-то понял, что
уже зима и мы приехали”. И еще характерно –
вечный мир никогда не старится, но каждое
мгновение, как младенец, нуждается в
подтверждении своего существования: “Что
происходило за окнами – об этом надо было
догадываться. По тому, как розовели стекла, можно
было понять, что на свете есть солнце”.
Собственно, эта не растраченная с годами
детскость восприятия, получившая к тому же
возможность – в отличие от восприятия ребенка –
выражать себя и изъясняться, и есть заветный
ключ.
Потом-то с годами мальчик узнает, что века
когда-то кончаются, и даже напишет сочинение на
тему “Мы – люди ХХI века”. Еще позже ему сообщат
прогрессивные журналисты, что он жил в
“застойное время”. Но – вот фокус – ничуть этим
не напугают, не обидят и ничуть не изменят формат
и резкость его воображения: “Если вспомнить, то
все действительно стояло на каких-то извечных
местах. Возможно, любое детство в своем идеальном
выражении похоже на застой”.
Я сказал, что проза Шеварова чурается динамики
сюжета. Это не какое-то там технологическое
упущение, а принципиальная, органическая
установка: “Возвращаясь на пристань, я думал о
том, что самые важные поступки совершаются на
кромке жизни. Мне кажется, об этом много думал
когда-то Чехов. Во многих его поздних вещах
сквозит эта дума: человек, не умеющий заметить
счастье боковым зрением, на краешке своей судьбы,
никогда не упрется в счастье... Счастье в ремарке,
в паузе”.
Боковое зрение как бы гарантирует подлинность,
самостоятельность, неангажированность
увиденного. Боковым зрением автор владеет
превосходно. Но еще более важным мне
представляется мысль о кромке жизни и краешке
судьбы. Дело в том, что рассказчик почти
постоянно пребывает в этом именно состоянии,
“готовый навзрыд при случае”. Чуть не
религиозная интенсивность и полнота восприятия
сами по себе экстремальны для сознания
обыденного, в них и реализуется сюжет внутренней
жизни, чрезвычайно при этом энергетически
заряженный. Они включают в себя и неизбывное, а по
обычным меркам – беспричинное чувство вины,
восторг, и неутоляемое стремление к
совершенству, и какое-то сладостное защемление в
груди, когда счастье и горе почти неотличимы. Все
это, впрочем, уже область поэзии: “От чего я
бежал?.. От темноты, от завтрашнего снега, от
запаха клея “БФ” и своего неуклюжего планера?
Или от чего-то другого, что и назвать нельзя, но
что каждую позднюю осень комком стыда, жалости и
тоски встает у сердца. И тогда мне хочется скорее
вернуться на бульвар – за листьями, собаками и
стариком, что всегда сидел на второй лавочке от
почты”. От этой беспричинной тоски меньше шага
остается до того, что принято называть
гражданской совестью. Правда, это состояние уже
черно-белое, а художнику все же дорога палитра.
В эссе “Мосты и ласточки” Шеваров описывает
свои прогулки по Петербургу и в одном из
последних абзацев с характерной для него грустью
прибавляет: “Говорят, что раньше ко времени
развода мостов собирались многие сотни людей,
влюбленных, веселых, беззаботных. Сейчас
приходят немногие. Редко кто может позволить
себе роскошь бессонной ночи. Слишком трудные
пошли дни”.
Дима, хочется сказать мне автору по праву
петербуржца, вы либо попали на неудачную ночь,
либо вас кто-то ввел в заблуждение, может быть,
подыгрывая немного вашему настроению. В белые
ночи у разведенных мостов по-прежнему собираются
гуляющие толпы. Здесь и влюбленные, и пьяницы, и
иностранные матросы, и назначившие друг другу
встречу бывшие однокашники... Многие приносят с
собой в транзисторных коробочках музыку, а она,
живая, доносится еще и из кабачков на воде,
освещенных разноцветными гирляндами огней.
Парочки в парусиновом полумраке... К тому же в
Петербурге летом огромное количество туристов
со всего света. Смех и танцы до утра – есть где
спрятать свою грусть, если хотите. Но можно,
впрочем, и повеселиться. Приезжайте, не
пожалеете.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|