Наш Пушкин
Горшков
А.И.
А.С.Пушкин в истории русского литературного
языка:
Пособие для учителя. –
М.: Дрофа, 2000. – 288 с. – 5000 экз.
Москва, Всероссийский выставочный
центр, павильон № 20ак известно, новое – это
хорошо забытое старое. Эта сентенция,
произносимая обычно по поводу прихотей моды,
приложима и к столь плотно населенной области,
как пушкиноведение. С одной стороны, труды разных
ученых здесь, как и в других областях науки,
входят в общий фонд и становятся органической
частью созданной и развиваемой совокупными
усилиями картины. С другой же – объем
написанного о Пушкине делает донельзя
актуальной проблему учета исследовательской
традиции даже в книгах, рассчитанных на
непосредственное применение в школьном
образовании. Как ни странно, немалый научный опыт
почему-то не подсказал А.И.Горшкову необходимого
и корректного шага: в пособии для учителя тоже
необходима библиография. Не сделав этого, ученый
попал в двусмысленное положение: в кратком
предисловии он упоминает о существовании
классических трудов В.В.Виноградова “Язык
Пушкина” и “Стиль Пушкина”, но далее в тексте
книги никаких конкретных ссылок на эти
исследования читатель не найдет, зато иногда в
скобочках после пространных цитат встретит
скромное, в стиле школьного сочинения, указание:
“В.В.Виноградов”. Когда академик об этом писал, в
какой связи – непонятно. И закрадывается вопрос:
где, собственно, проходит граница между
реферированием книг Виноградова и изложением
собственных воззрений А.И.Горшкова? Каковы
критерии, позволившие автору в аннотации
отметить, что книга содержит “оригинальный
материал о языке, стиле, композиции стихотворных
и прозаических произведений А.С.Пушкина”?
Ответов на эти вопросы в пособии нет, а сверять
вечно спешащий учитель не полезет и почти
наверняка удовлетворится дайджестом. К этому же
типу обращения с чужим текстом относится, на наш
взгляд, и обилие несомненных, но почему-то
раскавыченных цитат, которые А.И.Горшков
использовал в качестве названий глав и разделов
книги. Не правда ли, странно выглядят без кавычек
и в окружении чужого текста фразы: слово русское,
богатое и мощное; на языке своем родном; без
грамматической ошибки; другой поэт роскошным
слогом; презренной прозой говоря... Самое
забавное, что в оглавлении они соседствуют с
цитатами, оформленными традиционно: “Я весь в
прозе”, “Магический кристалл”. Трудно понять,
для чего академическому ученому потребовались
все эти ухищрения.
Впрочем, фактическая часть книги составлена в
целом добротно: автор все-таки –
профессиональный языковед. Прежде всего
необходимо отметить содержательный экскурс в
историю русского литературного языка (от
старославянского до непосредственно
“предпушкинского”); очерчены контуры “споров о
языке”, далеко выходящих за рамки полемики
молодых карамзинистов с А.С.Шишковым и
включающих, по сути, всю первую четверть XIX
столетия. В пособии преподаватель словесности
найдет репрезентативный свод цитат,
иллюстрирующих тот или иной новаторский шаг
поэта (при этом привлекаются, что бывает не так
часто, критические статьи Пушкина, его рецензии и
наброски). Автор добивается убедительности,
тщательно перечисляя все разновидности
разбираемого явления: к примеру, характеризуя
язык “Капитанской дочки” с ее сложным
соотношением разных дискурсов и точек зрения,
А.И.Горшков последовательно фиксирует типы
устной и письменной речи в этом произведении (от
манеры Гринева-рассказчика до писем Савельича и
Маши Мироновой). Пушкинской прозе автор отводит
целую главу (помимо “Капитанской дочки” здесь
разобраны повести “Пиковая дама” и
“Станционный смотритель”, а также некоторые
историко-публицистические тексты). Отдельная
глава (вероятно, самая цельная и удавшаяся)
посвящена “Евгению Онегину”, еще одна – языку
стихотворных произведений (лирики, поэм, сказок).
В последней главе рассмотрены некоторые случаи
межтекстовых связей, т.е. “содержащихся в
произведениях Пушкина отсылок к другим
произведениям” (определение со с. 7); впрочем,
такого рода информации здесь довольно мало:
возможно, потому, что поиск аллюзий,
реминисценций, скрытых и явных цитат,
“схождений” и сближений – традиционнейшая
отрасль пушкинистики, и автору пришлось бы
вступить в диалог со слишком большим числом
разных и зачастую противоречащих друг другу
голосов.
Отметим кстати, что там, где путь разысканий
А.И.Горшкова пересекается с дорогами коллег –
историков литературы, почтенного лингвиста
охватывает труднообъяснимая враждебность. К
примеру, А.И.Горшкова раздражает традиционное
указание на то, что стихотворение “Пора, мой
друг, пора...” обращено к жене и в нем отразилось
стремление Пушкина оставить светскую жизнь и
Петербург. Словно бы не видя, что это именно
указание на определенные биографические
обстоятельства, а никак не толкование текста,
исполненного массы смыслов, автор пособия
намеренно сводит позицию противника к абсурду и
пишет: “Можно, конечно, опираясь на
процитированный выше комментарий, истолковать
все очень конкретно: жизнь такая, что счастья не
дождешься, найти бы покой от петербургской суеты,
забот и волнений, вырваться на волю из-под
царской опеки, уехать (побег) в деревню (обитель
дальную). Но очень уж ущербно такое толкование”
(с. 114). Поразительно, но А.И.Горшков, видимо,
полагает, что в “пособии для учителя” позволены
малокорректные выпады, и полемизирует с никак не
названными им авторами “примечаний к изданиям
сочинений Пушкина”. Если уж спорить, то почему бы
не сказать прямо, кто эти ученые, в каких изданиях
помещены их комментарии? При отсутствии четкой
отсылки к объекту несогласия такие дебаты
напоминают скрытое сведение счетов. И это при
том, что автору книги тоже можно поставить на вид
кое-какие весьма досадные неточности:
“шутотрагедию” И.А.Крылова “Трумф” он называет
“Триумфом” (с. 87), эллипсис (пропуск отдельных
членов предложения) – “эллипсом” (с. 136),
Гринева-отца – почему-то Сергеем Петровичем (с.
270; в “Капитанской дочке” – Андрей Петрович); без
всяких объяснений сильно переиначен фрагмент
“Медного всадника” на с. 151 (мечты Евгения о
семейном счастье).
Есть и другое, пожалуй, менее случайное. Прежде
всего это “пушкиноцентризм” автора, отчетливый
и в принципе объяснимый: каждый имеет право и на
литературные предпочтения, и на ограничение
тематических рамок собственной книги. Вопрос в
другом: а позволено ли ученому демонстрировать
свою исключительную любовь к объекту
исследования через стремление (едва ли, впрочем,
осознанное) идентифицировать себя с Пушкиным и
высокомерно-иронически взирать на то, что было
сделано его (Пушкина) предшественниками и
современниками?
Здесь А.И.Горшков проявляет незаурядное
обличительное рвение. Очень характерно, что он, к
примеру, практически не разбирает влияния поэтов
“школы гармонической точности”, прежде всего
Жуковского и Батюшкова, на раннее поэтическое
творчество Пушкина. Он и упоминает-то об этом
вскользь, словно и не было целого ряда
исследований – от классического труда
Г.А.Гуковского “Пушкин и русские романтики” до
недавних монографий, – назовем хотя бы книгу
В.Э.Вацуро “Лирика пушкинской поры: Элегическая
школа” (1994) или работу О.А.Проскурина “Поэзия
Пушкина: Подвижный палимпсест” (1999).
Отечественной наукой уже показано, что поэзия
первой четверти XIX в. представляла собой огромный
резервуар разнообразнейших формул и приемов (от
архаики до тогдашнего “модерна”), откуда
черпали все, и для больших художников это не
означало бездумного копирования, а само по себе
было развитием поэтического языка. А.И.Горшкову
до таких тонкостей дела нет. Фон литературной
деятельности Пушкина его, вообще-то говоря,
занимает мало даже как фон, а уж мысль о том, что
Жуковский и Батюшков писали не хуже Пушкина, а
иначе, чем он, ученому и в голову не приходит. Ему
важно продемонстрировать, что мастерство
Пушкина всесильно, потому что оно верно. Ведь
если в Пушкине нам явлена генеральная линия
развития русского литературного языка, то можно
не обращать внимания на историко-литературную
перспективу: старая и никому не нужная рухлядь
вроде стихов Жуковского бесследно исчезает,
сметенная национальным гением со своего
единственно верного пути.
Процитируем примечательный образчик
рассуждений А.И.Горшкова: “Похвала, содержащаяся
в знаменитой надписи “К портрету Жуковского”
(1818) – “Его стихов пленительная сладость /
Пройдет веков завистливую даль”, – заставляет
задуматься: “пленительная сладость” – не мало
ли это для поэзии? Но ничего больше не назвал
ученик в поэзии своего учителя” (с. 93). Здесь у
любого, кто помнит эти стихи, перехватывает
дыхание: то есть как “ничего больше не назвал”? А
дальше-то, дальше? Ведь Пушкин счел необходимым
сказать о способности стихов Жуковского прямо
воздействовать на душу читателя, об их силе, об их
долговечности, наконец: “И внемля им, вздохнет о
славе младость, / Утешится безмолвная печаль / И
резвая задумается радость”. Кроме того, даже при
беглом взгляде ясно, что эти (и, между прочим,
многие другие) стихи Пушкина буквально сотканы
из “жуковской” лексики. После этого уже
неудивительно, что А.И.Горшков, говоря на с. 107 об
известнейшем, быть может, пушкинском тексте “К
***” (“Я помню чудное мгновенье...” 1825), ни словом
не упоминает, что “гений чистой красоты” здесь
– это прямая цитата из стихотворения Жуковского
“Лалла Рук” (1821), т.е. речь идет о диалоге со
старшим поэтом в то время, когда Пушкин давно
перестал быть чьим бы то ни было учеником.
Такой же степенью изящества и тонкости
отличаются и другие сравнительные “разборы”: на
с. 261–268 стихотворению П.А.Вяземского “Первый
снег” противопоставлена зимняя картина,
увиденная глазами Татьяны (гл. 5 “Евгения
Онегина”). Понятно, как именно они соотносятся: у
Вяземского “образы еще очень условны, словесные
красоты прямо-таки громоздятся одна на другую, а
<...> примет наступающей русской (выделено
автором) зимы не видно”, наступление зимы он
изображает “многословно, изощряясь в
нанизывании образов”, с “явной избыточностью и
неточностью”. У Пушкина сравнения “точнее,
изящнее, короче”, всё “полнее мыслью и чувством,
четче рисунком, ярче красками, выразительнее
звучанием”. И, самое главное, природа у него
“родная (выделено автором), не вымышленная, а
какая есть и оттого не менее поэтичная”. Не
правда ли, А.И.Горшков здесь придерживается
замечательно недвусмысленного и, главное, строго
научного подхода? Это не случайная оговорка:
выше, на с.125, он уже сравнивал картины весны в
первой главе карамзинской “Бедной Лизы” и в
стихах Пушкина “Еще дуют холодные ветры...” (1828).
Ясно, в чью пользу было сделано сравнение: “Что ж,
слова у Карамзина “красивые”, “приятные”, но
русского-то в его описании ничего нет. А Пушкин
умеет увидеть весну глазами своего народа и
описать словами, которые народ веками отбирал
как самые выразительные и точные”. В общем, такой
пушкиноцентризм столь же не нов, сколь и
обоснование национализма через литературу
(характерно, что единственная в этой книге точная
ссылка дана не на что-нибудь, а на статью
И.А.Ильина “О “Богомолье” И.С.Шмелева”, причем
на с. 117 А.И.Горшков заботливо указывает – чтобы
помнили! – что Ильин не кто-нибудь, а
“религиозный философ, правовед и публицист”, в
1922 г. высланный за границу, хотя ни о ком больше
столь подробных биографических сведений не
приведено): Пушкин, конечно, наш человек, а
Карамзин, Жуковский и Вяземский не тянут –
слабоваты. Да что с них и взять: они чего-то там
мудрили, а Пушкину все трудности, возникающие при
решении “проблем русской (выделено мной. – Е.Л.)
духовности, веры, жизни и смерти” (с. 117), были
нипочем, ведь у него в избытке было искренности,
естественности, “нагой простоты” (не зря на 23
страницах текста автор 18 раз употребляет слова
“простой” и “простота”).
Такое вот место А.И.Горшков отвел Пушкину в
истории русского литературного языка. А какое
место отвести его книге на полке
учителя-словесника? Воздержимся от прямых
рекомендаций. В конце концов, можно ведь и так
писать. Стоит лишь буквально понять пушкинское:
“E sempre bene (ну и отлично – итал.), господа”.
|