Маска поверх маски
Блок был одним из тех, кто породнил
европейскую культуру с русской, снял вечный
антагонизм. Но был в этом смысле продолжателем
больше Достоевского, чем Пушкина
Эстетическая
ясность и цыганщина, любовь к слову “товарищ” и
мистические искания, совестливость и атеизм...
Было в этой гремучей смеси что-то
противоестественное, возможное только в
домашних спектаклях или в опере. И потому жизнь
Блока, казалось бы, известная сегодня до
последних виньеток, так и остается для нас тайной,
закрытой внутри классических петербургских
сюжетов.
Приятель мой строг,
Необщей печатью отмечен,
И молод, и что ему Блок?
– Ах, маменькин этот сынок?
– Ну, ну, – отвечаю, – полегче.
Александр Кушнер
Тенор в басовой партии
О нем всегда спорили, и споры эти
затянулись на целое столетие. Какие только
эпитеты и прозвища не пытались соединить с его
именем! Гений, рыцарь, кумир, идиотик,
безответственный лирик, лунатик, совесть эпохи...
И так начиная с первого сборника.
Название “Стихи о Прекрасной Даме” уже и в
начале века воспринималось как стилизация, чуть
ли не с привкусом парфюмерии, и выглядело явным
анахронизмом. Зинаида Гиппиус, Владимир Пяст и
многие, многие порвали с ним отношения после
того, как он написал гимн революции – поэму
“Двенадцать”. Горький же усматривал в
“Двенадцати” фельетон на революцию.
Молодой приятель в стихах Кушнера – Иосиф
Бродский. Он, как известно, Блока не любил. При
многочисленных его высказываниях, мотивы этой
нелюбви до сих пор не очень понятны. С
подозрением к нему относился Анненский.
Отношение же Бунина правильнее было бы назвать
ненавистью.
С несомненным почтением относились к Блоку
Мандельштам, Пастернак, Есенин, Маяковский,
Ахматова, однако в отношении каждого было
какое-то существенное “но”, замешенное, как ни
странно, на какой-то личной обиде. Проще всего она
просматривается у Ахматовой. На вечере в Большом
драматическом театре в Петербурге она попросила
его нарушить программу: читать стихи после Блока
ей казалось невозможным. Он ответил с четкостью,
которая нередко казалась высокомерием: “Анна
Андреевна, мы не тенора”. Этого “тенора” она не
без яда вернула ему через десятилетия в стихе
“Трагический тенор эпохи”. Но и правда – тенор,
надорвавшийся в басовой партии, которую ему
предложила революция.
Цветаева, знакомая только с полярными
состояниями, Блока обожествляла:
Думали – человек!
И умереть заставили.
Умер теперь. Навек.
– Плачьте о мертвом
ангеле!
Характерно, что это не эмоциональный
отклик на печальное известие – стихи написаны за
пять с лишним лет до смерти Блока. С этим чувством
жила.
Эстетическая рафинированность и демократизм,
страстность, цыганщина и любовь к слову
“товарищ”, совестливость и мистические искания
– такой гремучей смеси, пожалуй, ни один другой
поэт в себе не нес. Было в этом, на взгляд многих,
что-то противоестественное, возможное только под
знаком литературы, но не жизни. Отсюда, может
быть, и процитированная Кушнером реплика
Бродского, которая, не исключено, навеяна
строками Пастернака:
Но он не доделал урока.
Упреки: лентяй, лежебока!
О детство! О школы
морока!
В трех минутах от дворца
Жизнь Блока на редкость небогата
внешними событиями. Часами пропадал он в лавках
букинистов, бродил по окраинам Петербурга, ездил
в загородный ресторан, ходил в театры и
кинематограф, играл в лото, вел и выслушивал
бесконечные интеллигентские разговоры на вечные
темы, влюблялся в актрис и писал стихи – вот как
будто и все “тихое сумасшествие” его дня.
Романтические случайности словно избегали
поэта. Дважды он должен был драться на дуэли, но
обе дуэли не состоялись. Его не ссылали, как
Пушкина, допустим, или Лермонтова. Прошло время и
высочайшего покровительства поэтам. Знал ли
вообще последний из русских монархов, что в его
империи, в нескольких минутах ходьбы от дворца,
живет поэт Александр Блок?
Остается добавить, что, живя в эпоху революций и,
более того, в городе, где они совершались, Блок не
сражался на баррикадах, а будучи современником
трех войн – ни разу не участвовал в бою.
Все так. Но отчего-то ближайший друг его поэт
Андрей Белый считал, что личная жизнь Блока сама
по себе – эпоха.
Кораблики без людей
В один из промозглых петербургских дней,
16 ноября 1880 года, у дочки ректора Петербургского
университета Андрея Николаевича Бекетова
родился сын. Через три с половиной месяца, 1 марта
1881 года, неподалеку от университета, на
Екатерининском канале, народовольцы убили
Александра II.
Мрачный эпиграф для биографии поэта. Однако
мальчик, конечно, не слышал взрыва, да и вряд ли
узнал о нем скоро. Трагическим судьбам
предшествует обыкновенно безмятежное детство.
Детство, которое выпало на долю Александра Блока,
теперь представляется сказочным и невероятным –
изыск судьбы, стершийся и почти уже забытый узор
ее. О таком принято говорить мечтательно и
благоговейно.
По-семейному теплый дом ректора на берегу Невы.
Обожающие дед, бабка, тетки, не говоря уже о
восторженно влюбленной в сына матери –
Александре Андреевне Бекетовой.
Правда, брак ее с Александром Львовичем Блоком
распался еще до рождения сына. Защитив
магистерскую диссертацию, тот уехал вновь
профессорствовать в Варшаву.
Воспитанная на Бодлере и Владимире Соловьеве,
экзальтированная и склонная к мистицизму,
Александра Андреевна всю свою нерастраченную
любовь отдала сыну. Это сентиментальное
воспитание, как мы теперь знаем, могло иметь
самые негативные последствия. И семья все же, как
ни крути, получалась неполная. Появление через
девять лет отчима – поручика лейб-гвардии
Гренадерского полка Франца Феликсовича
Кублицкого-Пиоттух (под этой фамилией Александра
Андреевна переводила Рембо) – ничего, по
существу, не изменило. Честный служака, с лицом
обиженного дятла, он относился к пасынку вполне
равнодушно.
Но еще до его появления в семье маленький Блок
успел получить литературную прививку. «Дятел»,
вечно копающийся в своих коробочках с винтами,
изоляцией и канифолью, был птицей, залетевшей к
ним из чужого мира. Одним из людей. То есть
существ вполне экзотических. Рукотворный рай
детства обходился без них.
О роскоши говорить, конечно, не приходилось, но
вряд ли Саша хоть когда-нибудь слышал разговор о
деньгах. Внезапное наследство от дядюшки
употребили на поездку в Швейцарию, на остальные
деньги – «За грош купили угол рая // Неподалеку от
Москвы».
Шахматово мало походило на помещичью усадьбу.
Какой из просвещенного либерала Бекетова
помещик? Приходящим с жалобами и просьбами
крестьянам отвечал: «Обращайтесь к барыне, я
здесь отдыхаю».
Библиотека была, да, замечательная (сгорела
первой в огне революции, о чем революционно
настроенный Блок якобы совсем не печалился).
Приступы такого исторического мазохизма у него
действительно были. Но плакал о погибшем ночами
– это тоже известно. Может быть, о порушенной
безмятежности, которую в совестливых своих
порывах не раз проклял и отверг?
Баловали и «развивали» его все. Четырехлетним
возили в Италию, дед-ботаник брал с собой в
Шахматово на прогулки, рассказывая
занимательнейшие истории про каждую травинку и
растение, мать читала Пушкина и Полонского,
выпускали семейный литературный журнал… И во
всем-то он был главным – кумиром, надеждой и без
пяти минут баловнем судьбы. Опасность видел
только отец, потому, может быть, что смотрел на
происходящее из далекой Варшавы. «Милая, хорошая
мамусенька… – писал он жене, – не балуйте уж так
слишком нашего драгоценного Сашуру – себе на
муку, а ему может быть на погибель!»
Мальчик рос «тугодумным», замкнутым и нервным.
Любил рисовать кораблики, на которых, впрочем, не
было людей. Сидя на полу в кабинете деда и слушая
мирные разговоры того со студентами, рвал и
пачкал «Жизнь животных» Брема. Француженке,
которую наняли для обучения разговору, пришлось
отказать, потому что Сашура не разговаривал с ней
даже по-русски.
Он как будто чувствовал, что рай этот построен
специально для него, что он не совсем настоящий, а
настоящими были размолвки и раздражение, которые
от него тщетно утаивались. И замкнутый баловень,
которого до четырех лет наряжали в девичье
платьице, с бессознательной пристальностью
наблюдал, «как из добрых и чистых нравов русской
семьи вырастает необъятная серая паучиха скуки».
Целыми днями, бродя в одиночестве по большой
петербургской квартире, он обдумывает пьесу, в
которой герой должен покончить с собой. Вопрос
лишь в том, каким способом это сделать. Взгляд его
попадает на зеленую лампу, и автор принимает
решение: герой сядет на лампу и сгорит.
Яды Петербурга
Долгое отсутствие житейских опытов,
вызревающие в одиночестве мечтательность и
страстность, по-немецки последовательные,
по-русски глобальные планы жизнестроительства,
любовь к России скучающего дачника, комплекс
вины трудолюбивого интеллигента и как следствие
литературный дуализм – наиболее доступный для
созерцателя способ обращения с жизнью. Все это
отталкивало от Блока многих «реалистов»,
понуждало их усомниться как в его мистицизме, так
и в его революционности.
Но литературно не означает вовсе, что не
подлинно. Трагедию «ретортного человека»
почувствовал еще Достоевский. Ирония,
самоедство, стремление к гибели, гиперморализм
питаются той же литературностью. Это один из
способов жить, когда прошлого уже нет, а будущее
еще не наступило. Для России состояние
перманентное. В этом смысле Блок и сегодня –
актуальнейший поэт.
Чехов показал это, а Иннокентий Анненский
сформулировал: «Люди Чехова, господа, это хотя и
мы, но престранные люди, и они такими родились,
это литературные люди. Вся их жизнь, даже
оправдание ее, все это литература, которую они
выдают или и точно принимают за жизнь. ...Слово
«литература» здесь значит у меня все, что я думаю
решить, формулировать и даже пересоздать, не
вставая с места и не выпуская из рук книжки
журнала или, наоборот, бросаясь вперед сломя
голову…»
Бросаясь вперед сломя голову – это про Блока.
Поэт крайностей, мученик оксюморона.
Умозрительный Петербург был превосходной
декорацией, на фоне которой балаган и трагедия
сосуществовали хоть и не вполне органично, но
были узнаваемы и находили отклик у поколения
самоубийц.
Сцены
любительских спектаклей.
А.Блок в роли Гамлета. 1898 год
Любовный роман гимназиста со стареющей
актрисой, посещение публичных домов, рано
узнанный тупик страсти привели его к культу
Прекрасной Дамы, которой Любовь Дмитриевна
Менделеева не могла и не хотела соответствовать.
Первый интимный разговор – в театральных
кулисах, во время домашней постановки «Гамлета».
Первый поцелуй – литературный, по признанию
самой же Менделеевой, которая по иронии судьбы
спустя годы стала поклонницей Фрейда.
Из черновика письма: «Дело в том, что я твердо
уверен в существовании таинственной и
малопостижимой связи между мной и Вами. …меня
оправдывает продолжительная и глубокая вера в
Вас (как в земное воплощение пресловутой... Вечной
женственности…)» Сборник стихов Владимира
Соловьева, подаренный матерью на Пасху, пришелся
как нельзя кстати.
Все это походило бы на некий средневековый
римейк, если бы не соблазны и яды, растворенные в
воздухе Петербурга начала века. «Моя мечта
чрезмерностью слаба», – признался однажды Блок.
Потому-то он был революционером до всякой
революции. Автор «Стихов о Прекрасной Даме» и
человек, идущий с красным знаменем в руках
впереди одной из демонстраций 905-го года
(домашняя легенда, косвенно подтверждаемая
нечеткой фотографией), соседи не только по
хронологии.
Во время решительного объяснения с Любой после
бала в Дворянском собрании отдал ей
приготовленную записку на случай самоубийства.
Ход, конечно, вполне литературный, но сведение
счетов с жизнью (случись оно) уже не может быть
только фактом литературы.
И влюбленность его не была данью литературному,
тем более средневековому этикету. Объявление о
свадьбе сразило даже ближайших поклонников. Из
письма в письмо: «Блок женится на Прекрасной
Даме».
Блоку было не легче. Перед свадьбой записал:
«Прежде представлялась как яблочный цветок, с
ангельским оттенком. Ничего похожего нет».
Между тем с завидным педантизмом объясняет он
невесте, а потом и жене, что у них не должно быть
общей постели. Тут, мол, речь об отношениях иного
порядка. Молодая жена в отчаянии. Андрей Белый
пытается выправить чистую линию сюжета,
представив свою увлеченность Любой явлением
мистическим. Она, «заревая грусть», призвана
спасти его и Россию. Некая ученица Владимира
Соловьева, А.Н.Шмидт, напротив, пытается внушить
Блоку, что именно она является воплощением Софии.
Очевидные признаки клиники в поведении Шмидт и
избыточная истеричность Белого не позволяют
довести сюжет до эстетической и тем более
житейской завершенности.
У Любы впереди романы с актерами и литераторами,
у Блока – с цыганками, поклонницами и актрисами.
Л.Д.Менделеева
в роли Офелии
Однако пока поэт и Прекрасная Дама
начинают жить своим домом. Мещанское счастье на
Лахтинской познакомило с бедностью, породнив
Музу Блока с Музой Некрасова. Блок видел в этом
правильное испытание для поэта.
«Ты не свет от зари, ты мечта от земли». Это о
Прекрасной Даме, не о Любе. Любу продолжал любить
до конца дней, несмотря на взаимные измены, быт и
пестуемое в самом себе угрюмство.
С актрисой Волоховой роман так и остался
событием стихотворно-театральным. Она любила
другого. Страстное свидание и слезы сочинил, что
вызвало у Волоховой недоумение и обиду. Он
ответил, что под соусом вечности и такая
вольность съедобна.
Но прогулки по заснеженному Петербургу были:
«Она как чудо приняла // Весь город мой
непостижимый, // Непостижимая сама». Город к тому
времени ничего, кроме омерзения, уже не вызывал.
Но вчерашнему домашнему баловню и нынешнему
поэту потребна была безмерность. Миф же обладает
не меньшей волей, чем реальность. Блок вел свой
сюжет. (Правда, после ночных кутежей с цыганками
подводил копеечные итоги. Может быть, так
спасался от пригретого хаоса?)
И смотрю, и вражду
измеряю,
Ненавидя, кляня и любя:
За мученья, за гибель
– я знаю –
Все равно: принимаю тебя!
Перечислительная интонация
свидетельствовала лишь о том, что он был молод и
гибель еще не стояла у дверей.
“Господин, не хотите ли познакомиться с
Незнакомкой?”
Между тем размежевание стихов и
биографии становилось все глубже. Алкоголь
помогал переживать послереволюционное
безвременье.
Незнакомка явилась во время очередного пьянства
в загородном ресторане. Тоже, в сущности,
литература. Но через некоторое время барышни на
Невском будут останавливать прохожих: «Господин,
не хотите ли познакомиться с Незнакомкой?». Поди
разберись.
А при этом:
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые –
Как слезы первые любви!
Нельзя сказать, чтобы совестливость
была исключительно похмельной. Хотя слезы
наворачивались на глаза при виде осенней
облетающей ветлы – Россия. Очень похоже. Но
стихи-то гениальные! Выпеваются в душе вот уже
которое десятилетие.
Овладевшее Блоком и многими другими
неонародничество вообще очень напоминает
похмельное состояние. Ставка при всей
убедительности стиха довольно нечеткая:
Грешить бесстыдно,
непробудно,
Счет потерять часам
и дням
И с головой от хмеля
трудной,
Пройти сторонкой в божий
храм.
Три раза преклониться
долу,
Семь – осенить себя
крестом,
Тайком к заплеванному
полу
Горячим прикоснуться
лбом.
……………………………….
И на перины пуховые
В тяжелом завалиться
сне…
Да, и такой моя Россия
Ты всех краев дороже мне.
«С головой от хмеля трудной» все же
самое убедительное. Конкретный опыт.
Дежурства у подъезда
Музыкального слуха у Блока не было.
Музыка была понятием философским. От Вагнера и
Ницше.
И пригрезившийся человек-артист, который должен
был родиться из кровавой матерщины народного
бунта, тоже был явлением чисто утопическим,
отнюдь не театральным. Тут сыграл свою роль не
только Вагнер, но и гетевский «Фауст», героем
которого Блок себя до некоторой степени ощущал.
Потому-то после окончания «Двенадцати» записал:
«Сегодня я – гений». Стыдился себя интеллигента
и литератора и в порыве своем к фольклорной
стихии оказался в высшей степени интеллигентом и
литератором. Стыдился Христа, возглавляющего
шествие пьяных разбойников. Но, несмотря на
потрясшие его самосуды, принял революцию
искренне и приветствие «святой злобе» произнес
не в беспамятстве. Совесть замучила и литература
велела.
А потом заскучал. Да и жить, правда, стало
невыносимо трудно. Овладевшая было жажда
просветительства обернулась ярмом
чиновничества, бесконечными заседаниями в
издательстве «Всемирной литературы»,
организованной Горьким. Ноги болели, транспорт
не ходил, хождения по Петербургу потеряли ореол
романтической бесцельности, стали
служебно-функциональными. Сухой закон подкосил,
с табаком были проблемы, голод, отключения
электричества, забота о дровах, обязательные
дежурства у подъезда – охранял дом от
контрреволюционно настроенных буржуев. «И
каждый вечер в час назначенный (Иль это только
снится мне?)», – пропел прохожий, увидев у ворот
исполняющего свою гражданскую повинность Блока.
Былая романтика все больше горчила. Блок пытался
относиться к этому с юмором.
Его облик сравнивали с обликом Аполлона, Данте,
Байрона, флорентийца эпохи Возрождения,
средневекового рыцаря. Эта эклектическая смесь
была под стать Петербургу – русскому городу,
сшитому немецкими, итальянскими, французскими
нитками. Да и сам Блок был одним из тех, кто
породнил европейскую культуру с русской, снял
вечный антагонизм. Но был в этом смысле
продолжателем больше Достоевского, чем Пушкина.
«Никто из здравых умом не станет укорять
тринадцатилетнего, – писал Достоевский, – за то,
что ему не двадцать пять. «Европа, дескать,
деятельнее и остроумнее пассивных русских,
оттого и изобрела науку, а они нет». Но пассивные
русские, в то время как там изобретали науку,
проявляли не менее изумляющую деятельность: они
создавали царство и сознательно создавали его
единство. …Стало быть, у всякого свое, и еще
неизвестно, кому придется завидовать».
Через сорок с лишним лет Блок подхватит этот
мотив:
Для вас – века, для нас –
единый час.
Мы, как послушные
холопы,
Держали щит меж двух
враждебных рас
Монголов и Европы!
То же вдохновенно декларируемое
превосходство молодости, та же, неуловимо
переходящая в самовосхваление, русская
“всемирная отзывчивость”:
Мы любим все – и жар
холодных числ,
И дар божественных
видений,
Нам внятно все – и острый
галльский смысл,
И сумрачный германский
гений…
Поразительнее всего, что акцент
делается не собственно на богатстве мировой
культуры, а на особом удовлетворении оттого, что
все это нам доступно и нами освоено («Мы любим
все», «Мы помним все», «Нам внятно все»).
Получалось, что одним фактом приятия культуры мы
делим с ней ее успех. Способность потреблять
(отзываться) одним махом вывела нас на мировой
уровень. Вместо чувства преклонения и
благодарности возникает ощущение превосходства,
юношеской жестокости и нетерпимости, а призыв к
«мирным объятьям» сопровождается угрозой:
«Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет // В
тяжелых, нежных наших лапах?» То есть, конечно,
готовы побрататься, но… но на наших условиях. «А
если нет – нам нечего терять…»
Редчайший случай в поэзии: нота фальшивая, а
стихи гениальные.
Но даром ничего не дается. Стихи его оставили.
Навсегда. И в трамвае на него никто уже не
оборачивался. Какой там Аполлон! В сорок лет он
выглядел стариком с похоронной походкой. Вблизи
лицо власти обернулось мурлом. А эстетизировать
вылизанные огнем руины долго нельзя. Литература
кончилась.
Отчего умер Александр Блок?
Даже лечивший Блока врач А.Г.Пекелис в
своем врачебном отчете слишком много пользуется
соображениями гуманитарного характера: «апатия,
равнодушие к окружающему», «мертвая точка, на
которой остановилась мыслительная деятельность
больного». Явно не убежденный в том, что
поставленный диагноз вполне объясняет причину
смерти (эндокардит, психастения, сердечная
слабость), сам же задается вопросом: «Отчего
такой роковой ход болезни?».
Спустя десятилетия специалисты предприняли
попытку реконструировать историю болезни Блока.
Но и они были вынуждены констатировать
«несчастное стечение обстоятельств», «нежелание
– глубокое – улучшения». Блок стал отказываться
от приема лекарств и, по словам Любови
Дмитриевны, очень мучался сверх болезни.
Он был героем литературного сюжета, который
выстраивал не только стихами, но всей своей
жизнью. С упрочением большевизма сюжет
закончился. Это было равносильно тому, что
закончилась жизнь.
За несколько дней до смерти Блок послал
Р.В.Иванову-Разумнику несколько своих книг на
память. К ним была приложена записка, на которой
изображалась чисто детская виньетка. Разумник
Васильевич сказал: «Не нравится мне эта записка:
Блок не хочет жить. И стало быть: смерть придет…»
Периоды влюбленности в Блока сменяются
периодами отчуждения. Ответов на мучающие
вопросы у него не найти. По выражению
Антокольского, Блок “весь был замыслом”. И
поэтому навсегда остался в тайне.
|