“Все то, что в общем скоротечней
дыма...”
Юнна Мориц. “Лицо”
Когда я прочел в одном стихотворении из
нового сборника Юнны Мориц “Лицо” (издательство
“Русская книга”) насмешливую фразу, обращенную
к собеседнику: “Вас в детстве мать перекормила
страхом”, то невольно улыбнулся, ибо если не
мать, то жизнь, история изрядно пичкали ее саму
этой пищей. И родилась-то она в приснопамятном
тридцать седьмом году, и военного детства с
лихвой хватила (от стихотворения “Всю войну жила
я под землей...” так и пахнёт на читателя то ли
сыростью землянок, то ли – еще куда страшнее –
ощущением последнего прибежища преследуемых
людей). А уже в послевоенном Киеве натерпелась
унижения, косых злобных взглядов, да и просто
оскорбительных слов, камнем пущенных вслед
“космополитке”, когда в пору взмолиться с
единственной просьбой: “Спрячь меня глубже,
глубже...” (уж не в тот ли прежний, обжитый
“погребок”?!).
Уже на моей памяти отчисляли Юнну из столичного
Литературного института – после первой-то книги!
– со зловещей формулировкой “за нарастание
вредных тенденций в ее творчестве”: ах, ты
назвала свой сборник “Разговор о счастье”, так
на ж тебе твое счастье, ступай – разве что не по
этапу – обратно в негостеприимный Киев!
Отлично она помнит, как тогда жилось:
Вечно ждать кровавых
новостей,
шепотом воспитывать детей,
рукописи прятать под пеленку...
Как не попадаться на глаза...
Затаиться и дышать в воде
жабрами?
Надо было иметь твердый характер, чтобы
не просто уцелеть, не только не отречься от
своего уже определявшегося лица (название книги
отнюдь не случайно!), но и не дать прервать
начатый разговор о счастье, пронести через всю
жизнь “привкус прекрасный детства, сада и
раннего лета” и даже, несмотря на все лишения,
вызывающе утверждать, что “дурно история пахнет,
а личная жизнь ароматна”.
Вот очень характерная для Мориц строчка:
И горя нет, когда волнует взор
Все то, что в общем
скоротечней дыма.
Она вспоминает такие бедные, скудные и
одновременно навсегда одарившие радости детства
в первые мирные дни:
И серебрится банный узелок
С тряпьем. И серебрится мирозданье,
И нет войны, и мы идем из бани,
Мне восемь лет, и путь мой так далек,
И бедным быть для жизни не опасно.
И, Господи, как страшно и прекрасно
В развалинах мерцает огонек!
Никакого жизненного “тряпья” не
утаивает, не прячет поэт и в других случаях. У
него, у нее, Юнны Мориц, поистине “чистый снег
летит с высот, отбеливая грязь, и наши слезы,
кровь и пот кругом цветут искрясь”.
И пожалуй, напрасно она завидует неприхотливости
веток багульника: “Нам бы их свободу –
проклюнуться из голой жерди, опущенной в сырую
воду!” Образы самой Мориц тоже расцветают в
самой неожиданной, а то и неприглядной
обстановке, пронизывая нежданным волшебным
светом “нашу прозу с ее безобразьем”, если
вспомнить давние пастернаковские строки:
По хрусту в подъезде
Я сразу узнала – ведь я не глухая! –
Здесь топчется вечность на лестничной клетке,
Метелкою с валенка снег отряхая.
В другом стихотворении средь утренней
городской метели возникают две трогательные
фигурки:
И в этой зыбкости, в болтанке
штормовой,
ведя за ручку сонного ребенка,
ты задеваешь звезды головой, –
чтоб знал, как хорошо с тобой,
как звонко,
как ничего не страшно,
как светло,
как нежно, как таинственно,
как свято!
Объяснить ли эту гиперболу (“задевая
звезды головой”) чисто детским ракурсом зрения,
сознанием полусонного ребенка, простодушной
верой во всемогущество матери? Или же, как
показалось мне, следующие строки – это новый
поворот “ключа”, открывающий смысл
стихотворения?!
Как сердце высоко твое цвело
над снеговыми безднами
Арбата...
Да просто ли это зимний московский
пейзаж перед нами? А не Москва ли “болтанки
штормовой” – революции и гражданской войны, и
случайно ли упомянут именно Арбат или это уже
“точный адрес”, и сквер, который можно
преодолеть “одним рывком”, – не сквер ли на
исчезнувшей ныне Собачьей площадке в двух шагах
от дома в Борисоглебском переулке, где обитали в
ту пору Цветаевы – поэт и дочь, связанные не
только любовью, но и редкостным
взаимопониманием?.. Впрочем, при любом прочтении
этого стихотворения оно прекрасно!
Подобный проникновенный лиризм превосходно
уживается в стихах Мориц с юмором. Осенней порой
дождь у нее “со ступеней бормочет: “Не уйду!”, а
ворона “переходила площадь с трамвайными
рельсами, грамотно так озираясь”.
Нередко юмор обращен Юнной Мориц на саму себя.
Она охотно подтрунивает над своей
“старомодностью”, приверженностью традициям:
“Иду себе я допотопным ямбом...” Ее не удивляет, а
пленяет, что у камен, муз “извечно в носке одни и
те же платья и прически, божественно простые, как
листва, не знающая моды и фасона...” Ее одолевает
искренняя зависть к позабытому греческому
рапсоду, который пишет “так длинно, так скушно,
так дивно... Тут можно лишь локти кусать!”
Истовым поклонением традициям Мориц, по годам
принадлежащая к поэтическому поколению, которое
азартно гналось за всякими новациями, разительно
от него отличается и нередко ядовито
полемизирует с ним. Ее нисколько не влечет на
эстраду, в “засиженный поклонниками зал”
(обратите внимание на остроумный и убийственный
эпитет!). Откровенно издевательски пародирует
она монологи некоторых вчерашних однокашников,
бесконечно тиражирующих лестные отзывы по
своему адресу:
Он сказал: “А что-то в нем есть...”
Об этом же говорили
Ахматова, Пастернак,
Репин, Куприн, Шаляпин,
Кустодиев, Капабланка,
Раневская, Заболоцкий,
Эйнштейн и Агата Кристи,
Ландау и Сименон.
Но это еще цветочки ее полемических
высказываний, ягодки же предназначаются для
“сливок общества”, равнодушных и глухих к тем,
что десятилетиями “вкалывали навзрыд, как
ломовые лошади”, а теперь удостоены лишь
презрительной клички “совки”:
Нажрались их трудами от пуза
те, кому они нынче обуза...
Стариков добивают спортивно,
стариков обзывают противно...
Таково лицо поэта – радостное и
печальное, ироническое и яростное. И читатель по
старой дружбе может адресовать ей ее собственные
слова:
Свою мелодию тяни,
Тяни, тяни.
Хрипи, дитя мое, звени,
Хрипи – звени, тяни – толкай,
Но только, Боже сохрани,
Не умолкай!
|