Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №76/2000

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена

Грязный рай, Омон-Тьевиль

Париж в награду за утренний кофе

В мире совсем немного городов, где слово, название, фетиш, значок становятся раскрывающейся, как цветок, метафорой, значат куда больше, нежели простое актуальное пространство. Париж – первый из них. Лучше сесть в автобус где-то на окраине, по пути из аэропорта Шарля де Голля, и постепенно въезжать в город, листая пересохшими от счастья губами таблички с названиями улиц и площадей: Бастилия, Берси, бульвар Клиши, Пигаль, улица Мучеников; потом войти в метро и застыть у сложной схемы старой подземки и новомодного RERа: Монмартр, Монпарнас, Дефанс, Елисейские поля, Сен-Дени, Омон-Тьевиль, Сен-Женевьев дю Буа. Что здесь имеет решающее значение – история, литературные ассоциации, мечты и ожидания, – бог весть. По крайней мере не архитектура. Несколько тяжеловесные, созданные в основном в имперскую эпоху Наполеона Третьего, ансамбли большого центра едва ли поразили бы в каком-либо ином городе в отрыве от контекста. Афины – древнее, Ватикан – величественнее, Амстердам – свободнее, Кельн – чище, Толедо, Тулуза и Каркасон – романтичнее. Но Париж – неизбежная столица вселенной, жестокий и грязный рай в восприятии восторженных идиотов.
Этот город всегда жил насыщенной и порочной жизнью. Интеллектуальные изысканности, сочетающиеся с совершенством кухни, любовные приключения, сдобренные мистическим хулиганством и политическими интригами, торжествующая свобода – вечная подруга сильной руки – все, что манит человека с воображением, здесь наличествовало в избытке, как по каталогу. Но однажды случилась эпоха, когда тело, разум и душа Парижа властвовали над миром. Речь идет о первой половине ХХ столетия.
Это время еще наследовало спокойному девятнадцатому столетию, эпохе Конта и Мопассана, Фурье и Флобера. Буржуа верили в прогресс и вечерами заходили выпить бутылочку в кафе, где социал-демократы грезили о счастливом будущем человечества. Но где-то на окраине времени Рембо уже целился в Бодлера, сочинил свои оперы Вагнер, собрал негодующие слова Ницше, исследовал глубины подсознания Достоевский. И странные люди, предчувствовавшие иную, куда более сильную, концентрированную и страшную эпоху, грезившие о новых, невиданных до тех пор средствах выражения, съезжались в Париж, в тот город, где, по выражению Поля Элюара, тьма никогда не бывает полной, когда полночными огнями горят дома и в карманах любовников бренчат ключи. Сюда явился из Испании Пикассо, которому суждено было сделать эпоху, из России – Эренбург, которому удалось создать лучший памятник этой же эпохи на славянском наречии, из Италии – Модильяни, ни разу не рассказавший юной Ахматовой о своих предыдущих любовницах и тем самым сразивший ее наповал, из Швейцарии – Блез Сандрар, сбежавший в пятнадцать лет от родительской опеки и исколесивший Россию, Монголию, Китай, Блез Сандрар – участник первой русской революции и множества латиноамериканских гражданских войн. Наконец, откуда-то из-под сени бульваров Монмартра вынырнули великий прорицатель Макс Жакоб и юный страдалец Рене Дализ, где-то любили друг дружку Мари и Хуан Гризы, давшие имя знаменитой травке. Эти люди создали больше чем просто культурную ситуацию, они жили общей жизнью, дружили, любили и ненавидели, сходились-расходились, рисовали хозяевам кафе наброски в награду за утренний кофе и оставляли им черновики в качестве оплаты за вечерний бокал красного нарбонского. И хозяева принимали эту валюту, они правильно делали, потому что потом им были гарантированы солидный счет в банке и достойная старость в кругу пытливых внуков, выяснявших наперебой: «Неужто Пикассо был когда-то нищ, а Модильяни умер в безвестности от беспробудного пьянства?»
Когда случаются поворотные времена, у них всегда есть герои, люди-символы, крутящие свои романы-метафоры, проживающие жизнь, внятную, как блестящее изречение остроумца-философа. Для Парижа накануне Первой мировой войны таким человеком был Гийом Аполлинер. Незаконный сын польской красавицы Анжелики Костровицкой, родившийся в Италии, всю жизнь мечтавший о французском подданстве и получивший его, только пролив кровь за Францию, он воспел Париж, этот исчезающий и неуловимый город, как никто другой: «Под мостом Мирабо течет Сена... я вспоминаю о минувшем и плачу».
Человек-метафора всегда стремится к роману-метафоре. История любви Аполлинера и художницы и поэтессы Мари Лорансен – еще одна пленительная картинка эпохи, где все зыбко, не навсегда, где гниет губительное время, но удача преследует по пятам.
Их познакомит Пикассо, они узнают чарующие и трагические пять лет влечения-вражды, постоянно омрачавшиеся вмешательством матери Мари, деспотичной и жесткой французской полубуржуинки-полуинтеллигентки (такими людьми кишел и кишит Париж), они не будут позволять Пикассо и Жакобу садиться на свою разглаженную постель, станут ссориться по поводу родственников и расстанутся из-за совершенно нелепой истории. 21 августа 1911 года из Лувра была похищена «Джоконда». 7 сентября по подозрению в соучастии арестовали Аполлинера, так как он приятельствовал с неким Жери Пьере, уже похищавшим из Лувра всякие мелочи. Скандал стоил поэту романа, а Мари – бесчисленных объяснений с матерью. Это был нервный быт, насыщенный сотнями комплексов, в первую очередь ввиду гражданской «неполноценности» месье Костровицкого, но результатом стала «Зона» и «Вандемьер»: «Тебе в обрюзгшем мире стало душно. Пастушка Эйфелева башня, послушай, стада мостов гудят послушно». Гийом Аполлинер совершил переворот в мировой поэзии.
Расставаясь со своим восхитительным и невозможным любовником, Мари Лорансен писала:

Не просто печальная
А скорбящая
Не просто скорбящая
А несчастная
Не просто несчастная
А страдающая
Не просто страдающая
А покинутая
Не просто покинутая
А сирая
Не просто сирая
А изгнанная
Не просто изгнанная
А мертвая
Не просто мертвая
А забытая.
К этому хочется добавить:
Не просто забытая
А бессмертная.

Символы не умирают, не выходят замуж за некоего Отто Вайтьена, они живут в подсознании множества людей, преображая способ чувствовать, способ любить и способ расставаться. В 60-е годы польская писательница Юлия Хартвиг сочинила, составила из случайных обмолвок, текстов и документов пленительный рассказ о Мари и Гийоме, умопомрачительный текст, ставший сквозной метафорой тоски по эпохе, которая безвозвратно была прожита, о Париже, которого, возможно, и не было, о дружеском круге, где жили сообща, но умирали поодиночке, о расцвете и тлении, которое стоит подчас любого расцвета.

Макс Жакоб напророчил Аполлинеру, что тот не узнает при жизни настоящей славы. Настоящую славу узнал его приятель Пабло Пикассо. И что же? Вместо Гийома, Макса и Блеза он имел к старости в друзьях целый центральный комитет Французской коммунистической партии.

Русская писательница Мария Розанова рассказывала, что, когда они с Синявским в 70-е годы очутились в Париже, им не понравились люди, не понравилась архитектура, оказались чужими музеи и библиотеки. Но в самое сердце въелся запах гниющих по бульварам желтых листьев.
Еще через двадцать лет в этот город ворвалась очередная компания московских художников и поэтов. Мы бродили по Монмартру, где, как и полагается, писали картины, по Монпарнасу, где, как и следует, собирались поэты, мы следили в Люксембургском саду за людьми, правящими рукописи, и наконец очутились в страшно дешевых меблированных комнатах возле площади Италии. Там был длинный коридор с двумя сортирами по бокам, темно-коричневые двери двух десятков комнат; в закутке возле туалетов валялись испорченные холсты и использованные презервативы, а почти из-под каждой второй двери – и это в пору всеобщей компьютеризации – доносился призывный перестук пишущих машинок.

Время не линейно, оно похоже на море с его заливами, впадинами, теплыми и леденящими течениями.

Андрей Полонский



Рейтинг@Mail.ru