Деревья с потухшими листьями
Взрослые не обращают внимания на особые
приметы мира, считая их чем-то второстепенным. А
ребенок жизнь воспринимает чрезвычайно по
существу. И детские неологизмы – это просто
точность взгляда
Корнею
Ивановичу Чуковскому было уже, кажется, за
пятьдесят, когда он затеял книжку «От двух до
пяти». Переиздавалась она потом десятки раз.
Новое издание всякий раз уточнялось и
дополнялось переделкинским дедушкой. И каждое
начиналось с предисловия, в котором великий
сказочник утверждал, что язык детей — уникальный
предмет для исследователей, что он содержит в
себе модель детской психологии и поведения и так
далее.
Однако аналитические комментарии Чуковского
представлялись скучноватыми для вечернего
чтения в кругу семьи. Шедевры детского новояза,
казалось, говорили сами за себя. Стоит ли
комментировать прелестную картавость или
голубоватую безбрежность взгляда?
Все это, в общем, так. Но умилительность и
восторженность ох как часто на деле оказываются
знаками ленивого потребительства, а тайна —
насущным хлебом иждивенца. Непонимание, даже
самое возвышенное, благоволит
безответственности, которая соблазнительнее
самой тайны.
Языковые изобретения Андрюши, моего младшего
сына, записывали его старший брат Сергей, мама,
бабушка и я. Коллекционировали по привычке,
привитой тем же Чуковским. Может быть, заботились
о воспоминаниях. Но уж определенно не
преследовали никакой пользы. А и действительно
какая польза?
Теперь Андрей вырос. Записи подвернулись
случайно. Самое время понять нечто неслучайное в
детской спонтанности и изобретательности.
Сквозь каждое мгновенье нашей жизни проходят
стихии разных стилей, разных жанров, которые мы
из экономии и психологической потребности в
упрощении и комфорте пытаемся свести к одному
стилю или жанру. Взрослый человек часто
утилитарен, как посуда. Его широты хватает разве
что на роспись.
Ребенком владеет множество страхов, но он лишен
страха абсурда, в том числе стилистического.
«Сегодня тут отряд индейцев идет, гражданка!»
Это, вероятно, на какое-то возмущенное замечание
бабушки.
Условность — та же реальность. Можно даже
сказать, что реальность по большей своей части
состоит из условностей. Мы это знаем хотя бы
потому, что все обучены вежливости. Но игра и
фантазия тоже требуют вежливости, то есть
приятия и осторожности. «Оля, посмотри, какой у
нас лыжник!» – «Не, а меня не видно. Я уже далеко».
Все происходит в комнате на паласе. Но только
странно искривленное зрение взрослого не видит
сейчас огромного заснеженного поля, а, напротив,
видит невидимого уже в снежной мгле лыжника.
Сережа с Андрюшей играют в бои гладиаторов. Серый
учит жестам «убить – помиловать». Андрей: «Давай
уже я буду работать людьми. Надоело мне работать
человечком». Первая сдача позиций
индивидуалиста под натиском суровой реальности.
Прямое изъявление чувств трудно, а часто и
подозрительно. В минуты любви и скорби мы сознаем
это особенно остро. В детстве же трудно давалось
даже обыкновенное «спасибо». «Что надо тете
сказать?» В ответ возмутительное тупое молчание.
Все почти нормальные искренние дети страдают
этим комплексом мнимой неблагодарности. Оттого
что чувствительны к возможной фальши
произнесенного. Не точнее ли так: «Мои знакомые
партизаны написали такое письмо: “Дорогая тетя
Лиля! Я тебя поздравлю с днем рождения и подарю
самую лучшую игрушку – мазь!”»
Все правильно. Иначе твою личную любовь могут
посчитать неким твоим достоинством и, о ужас,
даже похвалить. Подальше от этого. А что мазь –
игрушка, в этом нет никакого сомнения. Ведь
полезных вещей не дарят, их просто покупают,
когда необходимо.
Но как же выразить благодарность без ущерба для
себя? Оценить твою доброту как твое достоинство.
Сережа: «Завтра у тебя день рождения, Андрей!»
Андрюша: «Ура! Ну, я тебя хвалю!» Иногда даже
буквально. В ответ на подаренную конфетку:
«Спасибо за доброту».
И собственную радость, чтобы не выглядеть
слишком эгоистичным, надо представить всеобщим
праздником: «Будем деньрожденствовать и меня
поздравлять».
Прямое изъявление чувств возможно, если речь
идет не о частном поступке, но в момент почти
религиозного экстаза жизнелюбия и сознания
случившейся удачи жить. Вот чего мы как раз не
умеем (в отличие от светской вежливости),
предпочитая скромный вздох, наполненный
астматической неизъяснимостью. А ребенок умеет.
Во время одной из дачных прогулок, бегая по
поляне: «Как хорошо на свете жить! Как хорошо на
свете жить!» И вдруг останавливается, глядя
сияющими глазами на мать: «Ну, спасибо большое,
что ты меня родила!»
Иногда в момент тихо накатившей любви: «Папа, ты
меня любишь?» – «Люблю». – «И я тебя тоже. Я тебя
очень резко люблю».
Тут бытовым признанием не отделаться: необходима
сильная выраженность, внятная экспрессия. «Ну,
поняла, как папу надо любить?» – «Я и люблю». –
«Слышала, мальчик кричал: “Папа! Папа!” Вот так».
В момент изъявления любви дети обыкновенно
безукоризненно, то есть эгоистически (а бывает ли
иначе?), правдивы: «Мама, я тебя так люблю, когда к
бабушке уезжаю».
С этим соседствует, конечно, абсолютное
неприятие смерти. Рядом с таким детским
восприятием рассуждения Льва Толстого о том, что
само состояние любви важнее предмета любви, а
значит, в случае смерти любимого существа грех
отчаиваться, потому что любовь не умирает,
выглядят злым и неумным вымыслом.
«Я говорю, что не будет войны, а Сережка говорит,
что будет. Так мы с ним из-за войны и поссорились».
«Не хочу сказку про двух братьев!» – «Почему?» –
«Потому что там родители умерли».
В то же время пытательно, с наигранной легкой
обреченностью, проверяя на прочность любви:
«Мама, я скоро, наверное, умру. Я уже старенький
мальчик. И вы купите себе нового».
В вопросе о смерти дети настоящие, глубокие и
конкретные философы. «Мама, а начало нас еще
будет?» – «Как это?» – «Ну мы еще будем жить,
когда умрем?»
Золя одним из гарантов социального прогресса
считал природно присущую человеку потребность
трудиться. Лев Толстой возражал ему, и
справедливо. Стремление к любви и творчеству
предполагает, разумеется, деятельность, но она не
воспринимается как работа. Работа и по Библии –
проклятье, докучный долг, нужда. Для ребенка это
еще и то, что разделяет близких ему людей. Ведь
уходя из дома зарабатывать деньги, мы не
приглашаем его к деятельному и радостному
соучастию. Значит, это только помеха счастью и
ничего больше.
Жена тогда работала в Русском музее, я – в
журнале «Аврора», Сережа учился в школе, Андрюшу
отправляли в детский сад. По поводу такого
неправильного устройства мира он готов
поспорить с самим Создателем: «Я так люблю, чтобы
земля началась, и никто-никто не будет умирать.
Вот так я люблю. И чтобы садика не было, и школы, и
музея, и “Авроры”». – «А где же мы будем
работать?» – «Дурачки! Мы не будем работать!»
Ну разумеется, все дети – убежденные
эгоцентрики. Все, что происходит в мире,
направлено к ним или исходит от них. Поэтому:
«Папа, садись под меня».
Все они маленькие демиурги и именно в силу этого
– художники. Потому-то детский эгоцентризм не
только простительное, но и достойное восхищения
заблуждение.
Андрюша, когда в очередной раз выяснилось, что у
него высокая температура и поэтому придется
оставаться в постели, закричал отчаянно:
«Остановите градусник!»
Детские неологизмы, детский сюрреализм – просто
точность. Глядя в кроватный никелированный шар:
«Смотри, ты в шарике вверх кармашками». Мама
готовится накрашивать глаза: «Опять глазки
гладить будешь?» Мы же, существуя в
функциональной реальности, просто перестаем
замечать ее пластические выражения и особые
приметы, которые воспринимаются нами как нечто
второстепенное. У ребенка другая градация
предметов: «А я вот уже сколько машин знаю:
«“Жигули”, “Запорожец”, такси, старый
“Москвич”, черная “Волга”».
Иногда же, напротив, из-за незнания этимологии
неологизм возникает как следствие
функциональной интерпретации. Так, вместо
«кузова» у Андрюши появился «грузов».
Такая же неожиданность возникает при
буквалистическом восприятии слова. Бабушка
послала Андрюшу поговорить с маленькой
двоюродной сестренкой, пока та не спит. Андрюша
тут же вынул у нее изо рта соску. «Ты что делаешь?»
– «Мы же с ней говорить будем».
Не воспринимая собственное творчество как
индивидуальный труд, ребенок так же относится и к
чужому. Важно лишь достижение, результат. «Папа, я
у тебя перепишу этот рассказ?» Я объясняю, что это
все равно будет не его рассказ, а мой, потому что я
его сочинил. Удивлен. «Но я тоже хочу сочинять. Я
напишу “Шпагу Суворова”».
Да, процесс неинтересен. Тем ведь и волшебные
сказки замечательны. «Папа, кем я хочу быть?» –
«Ну это ты мне скажи». – «А ты перечисли десять
слов. Может, не угадаешь». Перечисляю. «Не
угадал». Заинтересовывает только слово
«дипломат», но тоже не совсем то. «Я хочу быть
миллионером... Ну, может быть, это не так
называется. Это когда я придумываю, а ты делаешь».
Придумывать – не работать. Понятно.
А между тем жизнь воспринимается чрезвычайно по
существу, вот в чем фокус. Незамусоренное
сознание. Возвращаемся с загородной прогулки. «Я
уже почти забыл “Байкалы”, “пепси” и даже
лимонад». – «А что не забыл?» – «Деревья. Потому
что они голые. А один дерев стоит с потухшими
листьями».
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|