Константин Паустовский:
“Это повесть о жизни, которая была бы,
если бы я создавал ее сам…”
Из
выступления перед слушателями Высших
литературных курсов 13 декабря 1956 года.
У меня очень странное чувство, – может быть,
потому, что я долго работал в Литературном
институте, лет четырнадцать, – что я должен
отчитаться перед литературной молодежью – перед
нашими судьями.
<…>
Хочется сказать несколько слов о том старшем
поколении писателей, к которому в какой-то мере я
принадлежу.
Один художник, которого вы, очевидно, знаете,
Ромадин, как-то сказал мне, что чем старше
становится художник – тем чаще он начинает
работать синим цветом. И доказал мне это на
картинах нескольких известных художников. Я
действительно убедился, что они начинают писать
синим или фиолетовым. У них становятся
преобладающими, любимыми эти холодные цвета.
Когда я думаю о старшем поколении писателей, я
вспоминаю об этом синем цвете: так мне
представляется то состояние, в котором находится
наше старшее поколение. <…>
Когда смотришь на все, что создано за последнее
время, то среди единичных очень интересных,
просто блестящих вещей замечаешь много и таких,
которые полны красноречия, полны, я бы сказал,
ходовых истин. Мы видим много красивых
закругленных фраз, но конкретность мыслей
начинает постепенно заменяться абстракцией.
Вот что мне кажется наиболее опасным, тем, с чем
следовало бы бороться в самом себе – эта
рассудительность старшего поколения писателей.
<…>
…Я буду писать вторую книгу “Золотой розы” о
нашем писательском труде.
Думая о ней, я укреплялся в мысли – особенно
после книги Цвейга “Магеллан”, которую читал в
плавании на палубе, – что проза без поэзии
умирает. Эта мысль об органической, совершенно
неразрывной связи поэзии и прозы, которая только
наметилась в первой книге “Золотой розы”, под
влиянием всего, что я видел во время плавания,
очень окрепла.
Об органическом соединении поэзии и прозы
мечтали многие писатели. Пришвин называл себя
“поэтом, распятым на кресте прозы”.
Мне попадались стихи молодых поэтов, наводившие
на элементарную мысль, которую вам уже скучно
слушать. Не хочется даже повторять эту мысль о
простоте. В стихах этих очевидно предвзятое
заблуждение, что простое слово не так образно, не
так доходит до сознания читателя, как слово не
простое, а иногда явно придуманное.
Я думаю, что величие силы прозы и поэзии
слагается именно из очень простых слов и
словотворчество – это не самоцель и не
искусственное занятие. Процесс творчества я
представляю себе иначе, чем эти поэты.
Я считаю так: пишешь книгу, и книга совершенно
непосредственно, свободно льется. В этом потоке
вам вдруг не хватает слова. Так бывает. Тогда
ищешь наиболее сильное слово или даже
придумываешь, – и оно органически ложится, если
это сделано в состоянии большого творческого
подъема. Нарочитые поиски слов всегда мертвят
прозу, и сущность поэзии исчезает.
Автобиографическую повесть я задумывал в трех
книгах. Теперь окончил третью “Начало
неведомого века”, где довел себя только до
двадцати пяти лет. А так как мне скоро шестьдесят
пять, то еще сорок лет не рассказаны, и по самым
скромным подсчетам нужны еще три книги, чтобы
довести в них себя до нашего времени, – это уже
вещь, которая перерастает в эпопею.
Это повесть о жизни, которая была на самом деле у
меня, какой она случилась, сложилась.
Но, кроме того, я напишу вторую повесть, которую
имею право назвать автобиографической, – о той
жизни, которая была бы, если бы я создавал ее сам,
вне всяких случайностей и обстоятельств.
Очевидно, она будет носить полуфантастический
характер, но она тем привлекательна. Что можно
писать в очень свободном жанре – не только
свободно, но и с каким-то большим прицелом на
будущее…
Послесловие к невидимой книге
Все оставшиеся годы своей жизни Паустовский
говорил об этой книге беспрестанно, делился
мыслями о ней в письмах, обдумывал, жил ею – она
стала как бы глубинной сутью его души,
непокидающей, неотступающей мечтой.
“Я думаю о фантастической книге – книге о жизни,
какой бы она могла быть, если бы я строил ее по
своим желаниям…”
…Помню прочитанное в юные годы на странице
“Алого паруса” Комсомолки”: “У человека две
жизни – одна, которой он живет, другая – которой
он мог бы жить”. Не знаю, кому принадлежат эти
слова, – я тогда не запоминала авторов: любое имя
было новым, неизвестным. В те годы все – особенно
юные – читали Грина: было его время (оттого,
наверное, и эта страница “Комсомолки” для
старших школьников так называлась). Извечный
гриновский мотив – тоска о несбывшемся –
тревожил тех, кто лишь начинал осознавать себя и
окружающий мир, напоминая, предупреждая, что твоя
жизнь может быть прожита как не твоя или не
совсем твоя… Тревога шла от старших, личной и
исторической их памяти, их – даже в “теплую”
эпоху – беспокойства, порою смутного,
основанного на ощущениях, но отчасти и на фактах
горьковатых биографий, складывающихся по многим
причинам не так, как хотелось бы. На боязни
неосуществленности – себя, идеалов, своих и
общих… Да, это мотив, может быть, всей
общечеловеческой истории, но в иные эпохи он как
бы гаснет, таится, в иные же – звучит открыто,
настойчиво, западая в души, влияя на судьбы и даже
на общественные события.
В эпоху же, о которой идет речь, книг Паустовского
ждали с нетерпением – и они выходили. А
Константин Георгиевич уже не только обдумывал,
но и писал эту почти тайную, желанную, самую
свободную свою книгу. Прочтем ли мы ее
когда-нибудь?..
Сохранившаяся первая глава ее (не вошедшая и в
последнее собрание сочинений писателя)
начинается так:
“Несколько раз в жизни мне казалось, что я был
счастлив. Но редкие минуты этого счастья были
совершенно непохожи на то состояние, какое
принято называть этим словом. В них не было
радости, шума, восторга, огней и успеха.
Я хочу, чтобы меня правильно поняли. Иначе все мои
слова окажутся пустым лепетом. Я считаю, я прямо
уверен, что истинное счастье приходит к нам в
жизнь внезапно, распахнув все двери, смеясь,
растрепывая наши волосы и лукаво заглядывая в
глаза. Оно зажигает над тихой водой огни тех
городов, куда мы стремились всю жизнь, оно дышит
нам в лицо одуряющим воздухом мокрой травы,
прижимает к нашим губам дрожащую маленькую
ладонь, и мы невольно целуем ее только из
благодарности за ласку...
Можно рассказать совсем о другом счастье –
робком, почти потерявшем голос, но томительном,
возникающем незаметно и живущем где-то вблизи
редких слез и утренней тишины, вблизи любимого
голоса и пенья птиц. Оно проходит множество, как
говорят ученые, побочных явлений, порывов
мягкости, когда хочется быть вежливым даже с
каждым воробьем.
Полное, скрытое от всех счастье – конечно, самое
высокое, и память о нем никогда не исчезнет”.
Уже по этому отрывку – не правда ли? – можно
судить о том, что нас ждет дальше: редчайшее
слияние прозы с поэзией, их синтез,
взаимопроникновение – как общий теплый свет.
Ждет и, может быть, еще дождется, а пока книга эта
считается несостоявшейся, несбывшейся. Однако
она была, пусть даже и незаконченная. Было и
название – “Собеседник сердца”.
Должно быть, вы помните, чьи это слова. Николай
Заболоцкий о Пастернаке:
…Щурит он глаза свои косые,
Подмосковным солнышком согрет,
Выкованный грозами России
Собеседник сердца и поэт.
Ровно сорок лет назад, 30 мая 1960 года, Бориса
Леонидовича Пастернака не стало. Каверин
вспоминал, как после горестной вести поспешил он
в Переделкино ранним утром, не предполагая в этот
час встретить там никого, кроме самых близких
поэта, но на скамейке у его дома застал двоих –
это были Арсений Тарковский и Константин
Паустовский, приехавшие еще раньше.
Уже к осени-зиме 1960 года написаны Паустовским
несколько глав о Пастернаке для новой книги,
“безумно свободной” – как продолжал он
упоминать о ней, – и родилось ее название (до
этого она звалась второй “Золотой розой”). Тем,
кто слышал в его чтении эти главы, говорил он о
пастернаковском “Докторе Живаго”, хорошо
известном ему как о “трагическом романе с
трагической судьбой”.
Когда в 1958-м готовилась расправа над Пастернаком,
в Тарусу к Паустовскому приехал С.С.Смирнов,
вскоре, увы, ставший председателем печально
знаменитого собрания, исключившего Пастернака
из Союза писателей. Приехал с предложением:
Константин Георгиевич должен выступить против
Пастернака.
Сын Паустовского, Вадим Константинович,
рассказывал:
– Смирнов появился в Тарусе, когда отец был на
рыбалке. В нетерпении отправился искать его,
заблудился, угодил в какое-то болото да так и
предстал перед ним весь в тине. Выслушав его, отец
ответил: “Единственное, в чем я могу помочь вам,
Сергей Сергеевич, это почистить ваш костюм”.
Позже, за полтора года до смерти, Паустовский
(никогда не бывший членом партии) обращается с
открытым письмом в высший руководящий орган
страны – в ЦК КПСС. Напоминает, что роман “Доктор
Живаго” переведен на многие языки мира и это не
только не позор, а, напротив, слава и достоинство
русской литературы, позор же заключается в
другом – отечественному нашему читателю роман
по-прежнему недоступен. Разумеется, оставшееся
без ответа, письмо это побрело, потекло по
ручейкам самиздата. До публикации “Доктора
Живаго” на родине его автора оставалось ни много
ни мало двадцать два года.
А Константин Георгиевич пишет “Собеседника
сердца”. Пишет наряду с другими своими
повестями, рассказами, очерками. А дальше
свидетельства очевидцев, в разных городах и в
разное время слушавших главы из этой книги,
расходятся. Одни вполне категорически
утверждают, что однажды после продолжительной
читки, вызвавшей абсолютное недоумение
слушателей, автор рукопись попросту сжег. Другие
столь же твердо убеждены, что сделать этого он не
мог.
Признаюсь, я принадлежу к последним. Не слышав
чтения, более того, не успев увидеть Константина
Георгиевича живым, не могу объяснить, отчего, но
верю: эта книга когда-нибудь найдется, воскреснет
и придет к нам.
Ведь мы же знаем – рукописи не горят.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|