Теорема арифметической совести
Про ум, безумие и глупость в
пространстве одной истории
Нет, не автор “Братьев Карамазовых”
пробормотал, словно нарочно для нынешних
пошлецов, вплоть до телерекламы конфекциона:
красота спасет мир, – не автор, а персонаж, один
из Карамазовых, причем в горячечном бреду.
И не Чернышевский высказал категорический
императив советской школьницы: умри, но не давай
поцелуя без любви! – нет, не Чернышевского
скрипучий голос произносит эти – золотые,
впрочем, французские слова, – щебечет некая Жюли,
уличная в прошлом проститутка, прибывшая из
Парижа в Петербург на ловлю счастья и чинов.
И точно так же, я полагаю, не одному Набокову
принадлежит блестящий очерк о Чернышевском в
романе “Дар”: молодой поэт Годунов-Чердынцев
сочинил этот очерк и едва ли не считает его тоже
романом. (Вот, например, выходка дилетанта: он
скорбит, что рукопись “Что делать?”, оброненная
Некрасовым, подобранная прохожим, – не погибла в
сугробе или же в печи; Набоков, разумеется,
позволил бы себе на этот сюжет шутку в знак
презрения к скверной прозе ложного классика, –
но Годунов-то его – Чердынцев своему герою как бы
по-настоящему тут, видите ли, сострадает,
неизвестно с какой стати вообразив, будто,
потеряйся “Что делать?” и не расхвали книгу
Писарев, жизнь Чернышевского прошла бы веселей.)
И кто читал роман “Пролог” – правда, читателей
таких немного на свете, а скоро не будет ни
одного, – тот знает: не сам Чернышевский, а другой
литератор по фамилии Волгин, и не за письменным
столом, а в аристократическом салоне – на
тусовке российской политической элиты 1857 года –
на неформальной встрече лидеров и богачей ради
дискуссии об условиях освобождения крестьян – и
уже поняв, какие это будут условия: неизбежно
самые невыгодные для всех – и крестьян, и
помещиков, и для страны, потому что реальная
власть – у ничтожеств, движимых исключительно
шкурным и притом копеечным интересом, – и уже
поняв, что делать ему тут нечего, – с тяжелым
сердцем, чуть ли не со слезами этот Алексей
Иванович Волгин про себя выговаривает мысль,
навлекшую на Н.Г.Чернышевского столько клевет:
“Жалкая нация, жалкая нация!” – Нация рабов, –
снизу доверху, все сплошь рабы... – думал он и
хмурил брови”.
Тут не вся мысль Волгина, Волгин же – не весь
Чернышевский, – хотя очень похож, как бы
автопортрет от лукавого, и явно с Волгина писал
своего Чернышевского двойник Набокова. Волгин
изображен с нестерпимым кокетством: как ведут
себя в романах Диккенса застенчивые филантропы:
только и думает, как он нелеп и некрасив, и какой
сухарь и трус, – и будто бы совершенно не
замечает нечеловеческого благородства своих
поступков и побуждений; очевидно, что
Чернышевский Волгина этого нарочно на себя
наговаривает: во-первых, из нечеловеческой же
якобы скромности, во-вторых – якобы для цензуры и
конспирации, в-третьих – именно чтобы читатель
догадался полюбить автора еще сильней, чем героя,
в-четвертых – конечно, был гордец.
На следующей же странице о Волгине сказано: “Он
не считал себя борцом за народ: у русского народа
не могло быть борцов, по мнению Волгина, оттого
что русский народ неспособен поддерживать
вступающихся за него; какому же человеку в
здравом смысле бывает охота пропадать задаром?”
Вопрос на вид вполне риторический. Здравый смысл
со вздохом отворачивается, встает, уходит – мыть
руки, пить водку, ждать будущего века: что же
делать, коли делать нечего!.. Но в спину ему тот же
скрипучий голос продолжает: “О себе Волгин
твердо знал, что не имеет такого глупого желания,
и никак не мог считать себя защитником народных
прав. Но тем меньше и мог он делать уступки за
народ, тем меньше мог не выставлять прав народа
во всей их полноте, когда приходилось говорить о
них”.
Вот он, парадокс Чернышевского. Есть совесть ума,
и для своего собственного самосохранения – в
сущности, из чистого эгоизма – из циничного, если
угодно, расчета – ум вынужден эту
интеллектуальную совесть ублаготворять, то есть
высказывать ее требования, даже с опасностью для
черепной коробки: ум себе дороже.
Ну что же делать, если случайность рождения
забросила тебя в историческое прошлое, лет на
триста или на тысячу назад, в империю, населенную
несчастными, злыми дикарями? Наслаждаться
дефицитными прелестями импортной цивилизации –
под полицейским надзором и, главное, за чужой
счет, ценою бесчисленных жизней? Аристотель умел
и какой-нибудь Цицерон умел, – но ведь они-то жили
в своем времени, они-то не знали, что рабы тоже
люди, а сверх того полагали Глупость вечным
двигателем Судьбы. А в XIX веке доказано – и лично
Чернышевский экспериментом проверил, – что
вечный двигатель невозможен и, вероятно, даже
Глупость не бессмертна и вроде как подчиняется
второму закону термодинамики. А овладев знанием,
ум ни за что не откажется от него – и требует
жертв.
Вот и выходит – чем притворяться рабом, умней
бесславно и бессмысленно погибнуть. Потому что
есть гордость ума и потому что одному из пророков
недаром сказано: держи лицо твое, как кремень.
Не погибнуть нельзя – на то и полиция, чтобы все в
империи были рабы. Не бессмысленно тоже нельзя –
на то и рабы, чтобы ликовать, когда казнят их
непрошеного спасителя. Ну а что касается славы –
какие-то надежды, понятное дело, Чернышевский на
историю возлагал.
Хоть и сознавал, что такая отмена крепостного
права не приведет к отмене рабства, хоть и
предвидел смутно революцию такую рабскую, но не
предчувствовал за ней опять империю рабов;
допускал, и с охотой, что внуки Хорь-и-Калинычей
возведут его в святые, – но не верил, что
праправнуки низложат.
Почти во всем заблуждался: плохой был философ
(хотя, в сущности, изобрел и опробовал на себе
экзистенциализм), никудышный эстетик, неловкий
(но не скучный, согласитесь) беллетрист, совсем не
художник. Но критика и особенно публицистика – и
особенно, особенно! – политическая мораль
безупречны: понимал сущность вещей, и писал, и жил
в точности как думал.
Отчасти, притом и нехотя, и как бы в волшебном
зеркале, Набоков его припоминал в Цинциннате Ц., в
“Приглашении на казнь”.
Но Цинциннат, счастливчик, перешел в другое
измерение, оставшись молодым, – а Чернышевского
с эшафота увезли в Сибирь и хуже того – в
старость.
Тюрьма, каторга, ссылка – для гордого ума ничто.
Но старость, и старость в России, да еще без денег
и под страхом не за себя – сломает кого угодно.
Тлеет, тлеет в человеке безумие – и вдруг нет
человека: говорящая головня; бормочет, бормочет,
превращаясь в черный прах.
Зато никто уже не скажет: все сплошь рабы.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|