Я вечно не дотягиваю до планки, установленной
мамой, – даже теперь, когда повзрослела...
Мама была для меня всем.
А для мамы всем была работа...
М. Г., учительница
г. Москва
Я
иду с урока и вспоминаю маму, склоненную над
тетрадками, в классическом образе учительницы:
тонкая золотистая оправа очков, строгая глухая
водолазка, чаще всего синяя, рыжие непослушные
волосы подхвачены невидимкой, чтобы не мешали…
Ее неприступность завораживала. И все это
принадлежало только мне, ведь папа так далеко.
Мама была для меня всем. А для мамы всем была
работа...
Ненавижу спать при свете. До сих пор.
Когда я была маленькой, лампа у нас горела порой
до утра. Мама готовилась к экзаменам, заканчивала
второй институт, иняз. Все стенки были завешаны
огромными кусками обоев с английскими текстами
про каких-то миссис и мистеров, мама все это учила
наизусть. Но под утро у нее слипались глаза, и она
падала в кровать. Гадкий свет исчезал, и темнота
означала, что можно прижаться к маме, и теперь-то
она уже никуда от меня не денется...
С тех пор прошло много лет, но погашенный свет для
меня и поныне означает безопасность покоя, когда
все любимые дома и ничего не случится. Можно
спать…
В детский сад я ходила редко, была комнатным
растением. Меня дразнили копушей, я столького не
умела.
Помню, как в пять лет, сидя в пустом классе,
училась надевать колготки. Мама их с меня сняла,
вывернула наизнанку, дала мне и ушла на урок. Я
одна. Солнце льет в окно щедрым потоком. У меня
ничего не получается, и я реву.
В школе я росла. Скелет из кабинета биологии был
моей игрушкой и приятелем, учебные пособия я
могла рассматривать часами и чувствовала себя
настолько уверенно среди длинных коридоров,
гулких лестниц, запахов бумаги, клея, хлорки и
оладьев, что даже в кабинет к зубному заходила
бесстрашно, как в любой другой, за что и
расплачивалась молочными зубами.
Странно, все люди чего-нибудь боятся – бедности,
смерти, рака, привидений. Я одна, как дура, ничего
не боюсь. Может быть, потому, что самый сильный,
настоящий страх пережила в детстве. В том
возрасте, когда дети боятся волков, чужих и
темноты, я боялась только одного – потерять маму.
Мне все время казалось, что с ней что-нибудь
случится, что ее могут убить, обидеть, сделать
больно. Поэтому надо было ее спасать. Все время.
Держать при себе и никуда не отпускать, чтобы не
потерялась... А мама не пускаться не хотела,
потому что у нее была жизнь-работа, пространство,
где она царила, творила, умирала и воскресала, как
птица феникс.
Ее ученики приходили к нам домой, играли со мной.
Я мешала маме заниматься с ними, и она на меня
кричала. А мне хотелось, чтобы на меня обращали
внимание...
Кормить
меня у мамы не было времени, этим занималась
бабушка. Она меня растила, а мама воспитывала.
Когда у нас были тяжелые времена и бабушке
приходилось работать, чтобы вытянуть маму и меня
из безденежья, я вообще ничего не ела, если мамы
дома не было.
Молодые мамы соревнуются, чей ребенок раньше
заговорит, пойдет, начнет читать. Моя мама побила
все рекорды – читать я стала в два года. Со
слезами на глазах. К школе книжки сопровождали
меня всюду. Если я не спала, не играла и не
сторожила маму – то читала. Все подряд. Потом, в
выпускном классе, оказалось, что я не знаю ни
одного правила по русскому – они были мне не
нужны: благодаря страсти к книгам у меня сам по
себе сложился и стиль, и слог, и чувство языка…
Страсть к книгам и страсть к людям – это от мамы.
Она жила переживаниями своих ребят, их радостями
и страданиями, у нее не было никаких своих теорий,
она кидалась то к Корчаку, то к Сухомлинскому, то
к Амонашвили, но ее путь был всегда один – путь
деятельной любви, здесь и сейчас. Не знаю, можно
ли назвать это профессионализмом. Мама моя
всегда была доброй учительницей для всех и
учителем для немногих. Эти немногие свободно,
красиво и легко говорят по-английски, думают на
английском языке, читают на нем и пишут.
Благодарят маму, иногда – из-за рубежа…
Мягкая, живая, всегда защищающая интересы детей,
стойкая, заводная, открытая, с вечным отблеском
юной и смелой вожатой – такой была мама в школе.
Такой мамой я восхищалась, такую маму я
ревновала. Дома со мной была измотанная, вечно
ничего не успевающая, невыспавшаяся и
прокуренная, раздражительная женщина. Красивая,
тонкая и бесконечно беззащитная – такую маму я
любила до исступления.
Такую маму сторожила по ночам, когда у нее болело
сердце. И дождливая погода, обволакивающая и без
того серую окраину, сулила мне одно из самых
чарующих занятий – сидеть, как кошка, на окошке,
глядя на потоки воды и дивное разноцветье
бегущих зонтиков, пока не появится мамин – с
синими и желтыми узорами… По-моему, полдетства я
провела в ожидании мамы.
Мы были отчаянно одиноки и связаны друг с другом,
как альпинисты. Жизнь была школьная, потому что в
ней, несмотря на тяготы, все же были огромные
светлые куски – дружба, дела, театр. Дома была
трагедия, где все, конечно, должны были умереть по
законам жанра, начиная с собаки. Но мы с мамой обе
очень любили жизнь, несмотря на то что в ней
бывает больно. Мы взбунтовались против
одиночества, мама вырвалась к Богу , а я – к
людям…
Впрочем, это было потом. А тогда мы ссорились
страшно. Весь авторитаризм, к которому
располагает профессия учителя, мама
выплескивала на меня. Я, под завязку набитая
поэзией и искусством, посетительница (за ручку с
мамой и вместе с ее шумными питомцами, моими
приятелями) самых интересных клубов, самых
пронзительных спектаклей, самых острых диспутов
– была тем не менее хуже самой последней
двоечницы. Я постоянно это чувствовала.
Тяжела ты, шапка Мономаха! Ученик, который
приходит к маме заниматься на дом, может
упрямиться, может тупо молчать или ляпнуть
глупость. Я же не имела права ни на что подобное.
На Алешку в крайнем случае прикрикнут (любя,
конечно, только чтоб вывести из ступора), а мне
дадут оплеуху.
Я вечно не дотягиваю до планки, установленной
мамой. Даже теперь, когда я повзрослела...
Моих друзей возмущает мамин деспотизм по
отношению ко мне. Я слышу то сочувственные
вздохи, то призывы положить решительный конец
насилию над своей бесценной личностью. Ну и
пусть. Я-то знаю, кому на самом деле обязаны их
дети своим чистым произношением и крепнущей
любовью к языку. Это мне досталось все то, что
плохие учителя тащат в класс: мамина усталость,
скверное настроение, а порой и просто
самодурство. Я очень люблю маму, по-настоящему, а
значит – всегда. Эта безусловность любви лучше
известна детям, чем взрослым, это, наверное, то,
что заповедал Господь, говоря “Будьте как дети”.
Эта способность в итоге создала меня и спасла. Но
сохранилась она благодаря маме...
“Весь мир не стоит твоей слезы”, – говорила мне
мама, единственный человек, способный довести
меня до слез легко и непринужденно. Я чувствовала
себя лучше других, выше других, я любовалась
своей непонятостью. “Если ты всем ясен, ты
дурак”, – повторяла мама.
И в то же время она заставляла меня выбираться из
скорлупы, быть чуткой, за чужой болью забывать о
своей и чужую радость принимать как дар. Жить с
оголенным, как провода, сердцем и умом, доверчиво.
Никогда, ни при каких обстоятельствах мне не
пытались внушить, что мир плох, а люди злы, что
норма – подлость и ложь. Никогда мама никому не
завидовала – среди ее друзей были люди из высших
эшелонов власти, и о том, как именно и отчего
богатые плачут, мама знала от самих богатых.
Поэтому мне легко было понять, что все люди
нуждаются в любви. И в понимании. И в сострадании.
Когда мне было двенадцать лет, я попала в
больницу. Три недели карантина, три недели без
мамы. Моя авторитарная, нежная и заботливая
Мяуха, как я ее называла в детстве, прекрасно
понимала, чем будет для меня такая разлука. И
тогда она велела мне быть Алисой для всех
остальных детей, лежавших вместе со мной
(пластинка про Алису в Стране чудес была у нас
любимой). И я стала для малышей сестренкой и
утешительницей, для своих ровесников –
подружкой и игрушкой, странной, но интересной, а
для самого умного и симпатичного мальчика –
единственной настоящей собеседницей…
Когда меня выписывали, все обитатели отделения
прилипли носами к стеклу и махали мне, белой
вороне, выскочке, одиночке. Это был триумф,
конечно, но главное было в другом. Мама велела – и
я узнала, что самая полная жизнь – в самоотдаче,
бесстрашной и радостной...
А писем наших с мамой набрался целый пакет.
Треугольных, как с фронта...
Английского я не знаю. Недосягаемость планки
отбила охоту заниматься. Учение вообще давалось
мне непросто. Для всех учителей я всегда была на
виду, дочка коллеги. Все они знали, что мне не
дается математика, что я читаю взрослые книжки,
что у меня слабое здоровье и трудные отношения в
семье. Те из них, кто хорошо относился к маме,
заставляли меня учиться и драли на шкуру больше,
чем с других ребят из нашего класса. А мамины
врагини не упускали случая унизить ее дочкиной
тупостью.
…Май, жара. Я учусь в восьмом классе, а у мамы
руководство в девятом. Мы одна команда, мы
затеяли в этом болоте перестройку. Нам весело
вместе, и после уроков мы не расстаемся, а сейчас
у нас репетиция спектакля. Сценарий, звук,
костюмы, декорации – все сами. А еще у меня здесь
настоящая любовь.
Окно распахнуто. В него кто-то курит. Мама на
взводе: последний прогон. По сцене топают наши
мальчики, и он среди них...
И тут на репетицию вваливается наша математичка!
Молекула!!!
– Что будем делать с вашей дочкой?
В руках у нее листок с контрольной. В листке,
естественно, пара.
Там, на улице, сирень рвется на пятый этаж, рамы
вот-вот лопнут…
– С дочкой? Даже не знаю. Давайте в окно выбросим!
– ?!
Выражение неподдельного ужаса на пухленьком
личике. Немая сцена. Мама – это класс!..
Только раз на моей памяти мама бросила учеников
– когда я серьезно заболела вскоре после развода
родителей. Мама уходила среди года из элитной
школы. Это послужило началом многолетнего
конфликта – дело было незадолго до смерти КПСС…
Я сменила за десять лет четыре школы. Мама –
больше.
Когда я поступала в пединститут, экзаменатор,
тоже великий педагог, спросил: “А вы в школе не
страдали?” Страдала, еще как! И пединститут потом
пыталась бросить, и убежать старалась. Да, видно,
не судьба. Гены не переделаешь...
А вообще учительские детки – та еще публика. В
лучшем случае сами идут по стопам предков, в
худшем… У половины революционеров, благодетелей
человечества, папа или мама, ну на худой конец
бабушка – учителя. Гнилая интеллигенция. С этим
надо что-то решать...
В 2000 году маме будет шестьдесят, сорок из них – в
школе. Таких учителей, как моя мама, больше не
делают.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|