Русская культура как прыжок,
или Апология Ивана-дурака
Русский народ – народ границы. Русский язык –
язык вопроса, где исчерпывающим ответом могла
быть только пауза. Так продолжалось на
протяжении всей истории. И многие наши проблемы,
в том числе и трудности постсоветского развития,
связаны с этой существеннейшей особенностью
отечественного самосознания.
Самое смешное, что мы, русские, почти никогда не
интересовались: “Кто мы такие?” “Откуда бысть
пошла Русская земля?” – спрашивал
Нестор-летописец. С чего начать? – размышляли
Герцен, Чернышевский, Ленин, Троцкий, Сахаров,
Гайдар, и вопрошания эти – скорее о пути, нежели о
сущности. Самопознание нас страшит. Пугают и
воспоминания.
Отдельные участки русской истории время от
времени критикуются: княжеские усобицы и
предательство в эпоху ига, длиннобородая
московская Русь, екатерининский разврат,
николопалкинский порядок, гражданская война,
сталинизм (только китайцам, помимо нас, знаком
этот спорт – критика прошлого). Мы не до конца
верим, что полностью, не понарошку существуем. И в
то же время, глядя на серьезных людей, живущих
неподалеку, убеждены, что такое существование
нас не вполне устраивает. Хотелось бы, конечно, их
достатка и спокойствия, но все равно размеренный
образ жизни отменяет чуть ли не саму жизнь.
Отсюда истерика: “Что делать?”
Подобным образом дети часто чувствуют свою
выделенность из мира взрослых: они – иные, не
совсем подлинные и в то же время гораздо более
полноценные, нежели эти большие тени, которые
постоянно куда-то бегают, суетятся, занимаются
важными делами.
Существует парадокс: Россия выделена, она
представляет себя не до конца, незавершенным
проектом. И в то же время всегда явлен перебор,
царство безумия, желания хватить через край. Наша
общность оформилась не сама по себе, а в силу
внешних обстоятельств и/или мощнейшего
сверхрационального, надысторического порыва.
Действительно, мы невероятно отчуждены друг от
друга, москвич и рязанец не земляки, а враги
злейшие, только административные границы держат
нас, в Америке и в Европе русские вообще
сторонятся друг друга. Но в минуту серьезной,
крайней угрозы те же самые разобщенные люди
показывают удивленному миру примеры единства и
солидарности, которые превышают все мыслимые
мерки:
Мы не мерили землю шагами,
понапрасну о мертвых скорбя,
мы вращали ее сапогами –
от себя, от себя, от себя.
Все не как у людей. Обязательно выделенность. И
ожидание.
В рамках русской культуры существуют сотни
примеров бесконечного ожидания и постоянной
неудовлетворенности собой, досадной дрожи
нетерпения и отроческой неуверенности в себе.
Они повсюду – в историософии, искусстве,
словесности, повседневной жизни, на газетных
полосах и в кухонных разговорах.
Парижский литератор и историк Станислав
Никольской, разбирая журнальную полемику ХIX
века, как-то приметил, что с точки зрения критиков
в любую эпоху у нас либо еще нет настоящей,
достойной окололитературной жизни (направления,
жанра, философской школы и тому подобного), либо
все лучшее оставлено в прошлом, и мы скорбим об
утрате, и мы страдаем от безвременья.
Тут показателен самый общепризнанно
счастливый момент русской культуры, который
совпал с пушкинским акмэ. Когда уже “Евгений
Онегин” был прочитан, “Борис Годунов” написан,
поэмы Баратынского и первые рассказы Гоголя
изданы, критики и журналисты только
предчувствовали “возможный расцвет”. “Может
быть, когда-нибудь, – писали они в своих
рецензиях, – у нас случится такая же насыщенная
событиями и текстами литературная жизнь, как у
французов”. Но не судьба. Произошло
непоправимое. Дантес, злой гений отечественной
словесности, убил Пушкина на дуэли. И сразу все
кончилось. В 40-х годах уже любой говорил о
страшном упадке, конце Золотого века.
В итоге вышло так, что ни единый человек не
пожил в свое удовольствие в эту блаженную эпоху,
когда в России, как в далекой Греции, “все есть”.
Сокрушенное “было, было”, робкое “может быть,
когда-нибудь еще случится”, а между ними
настоящее проваливается в бездонную пропасть.
России всегда были свойственны чехарда,
постоянные метания, забвение и отсутствие
середины (версия Петра Чаадаева в XIX веке, версия
Льва Гумилева в ХХ). Но они не определяли
умонастроение целиком, иначе бы отечественная
культура давно превратилась в культуру
самоубийц, принявших ложную ценностную
ориентацию (история знает такие примеры: уйгуры
после принятия манихейства и т.п.). На
неуверенность в себе в России накладывается
предчувствие сверхзадачи, возникающее при
всякой более или менее творческой интерпретации
русского исторического пути (Святая Русь, Москва
– Третий Рим, ось Евразии, работники 11 часа,
ведущие актеры эпилога истории, и так далее, и
тому подобное). Аристотель называл такую черту
человека или народа энтелехией – скрытой
возможностью. Россия не зажата обстоятельствами,
у нее множество вариантов, она способна
распрямиться как пружина, и именно это созидает
ее культуру. Вечная единица, умеющая стать частью
любого числа, пугающая неопределенность,
неиспользованные возможности. Солдат, в спину
которого стучится маршальский жезл, шашка,
которая призвана стать дамкой.
И все же, если один из путей будет выбран, если
воровать перестанут, и пить перестанут, и гробить
таланты перестанут, напротив, начнут их ценить,
беречь и экономить, – это будет уже не Россия, не
русская культура, но что-то новое, что-то иное. И
еще вопрос, сумеют ли в рамках этого качественно
иного пространства жить русские люди.
Однако можно успокоиться или огорчиться. Нам
наблюдать подобное развитие событий не придется,
потому что России органически не свойственно
реализовывать до конца предоставившиеся
возможности. Скучно и бесполезно, господа,
показывать все, на что мы способны. Присутствует
и детский страх – вдруг наши способности
окажутся пшиком, и метафизическая уверенность –
еще не время. (В советское время было решили, что
пора до конца удивить враждебный мир “кузькиной
матерью”, как говаривал незабвенный Никита
Сергеевич Хрущев, но последовательного действия
не вышло, русская мельница очень уж по-своему
перемолола марксистские зерна, иные наблюдатели
стонали – от недоумения, как западные
социал-демократы, или от восторга, как
сменовеховцы или Агурский с его
национал-большевизмом.)
Здесь мы подходим вплотную к основному образу
настоящего текста (настоящей жизни в России) – к
образу прыжка (некую китайщину, присутствующую в
этой метафоре, отнесем на счет неизбежного
евразийства: “Мы, как ни крути, держим щит меж
двух враждебных рас: монголов и Европы”).
Итак, на взгляд постороннего наблюдателя,
вторжение русской культуры в видимую историю
всегда представляет собой некий прыжок из хаоса.
Жили-были на границе Византийской империи
варвары-славяне. И вдруг почти из небытия, из
тумана неопределенности, из дали Богом забытых
земель, описанных Геродотом, оттуда, где плели
кружева своих судеб то ли анты, то ли венеды, то ли
загадочные скифы-пахари, возникли хорошо
вооруженные дружины и приколотили-таки щит ко
вратам Цареграда (событие запоминающееся – и
Пушкин воспел, и Высоцкий).
Чуть только христианство приняли – через
столетие богатейшая литература на русском языке
(“Слово о законе и благодати”, “Поучение
Владимира Мономаха сыновьям”, “Моление Даниила
Заточника” и др.), греческая премудрость освоена
и переосмыслена, даже собственный тип святости
выработался из глубин народной жизни –
страстотерпцы.
И так далее в том же духе...
При Иване Грозном Московия только появляется
на европейских картах. Как будто и не было до той
поры восточнее Польши славянского государства.
При Петре – вторгается в европейскую политику.
Как будто слыхом не слыхивали до того о русских в
Европе (при Ярославе Мудром выйти замуж в Париж
для киевлянки считалось жуткой неудачей).
С 1917 года – показывает странам и языкам путь к
освобождению, берет на себя
всемирно-историческую роль, претендует на
лидерство. Как будто и не было Священного союза.
Наконец, в 1991-м, и опять впервые, рассчитывает на
вхождение в семью цивилизованных народов. Такое
впечатление, что Париж в 1814 году брали одни
австрийцы, а штурмом Берлина в 1945-м командовал
генерал Эйзенхауэр.
В целом всегда оставалась актуальной одна и та
же песенка, которую сочинил Максимилиан Волошин
году эдак в 1918-м:
России нет, она уже мертва,
Но Славия воссветится из пепла.
Однако вернемся к началу видимой русской
истории. Народ, живший на границе обжитого
европейцами мира, постоянно сталкивался с
открытым пространством, пространством
неизвестности. Представим себе географию
Киевской Руси: за морем обжитая Византия, на
Западе – многообразная рыцарская Европа, на
севере – давние знакомцы варяги, но на Востоке,
на Востоке... На Востоке бескрайнее степное море,
где-то на ином его берегу Китай и Индия, всегда
манящие и большей частью недостижимые, а между
ними – зона полной неопределенности. Достаточно
было дойти до Волги, и за Волгой открывались
дороги, уводящие “туда, не знаю куда”. Что можно
было принести оттуда, кто мог по ним явиться под
стены русских городов, никогда нельзя было
сказать достоверно. Пограничье, тревога,
ожидание чудесного и готовность к страшному.
Степное море часто выбрасывало на берег
странные племена и народы. С ними следовало вести
диалог. Подчас они становились добычей, подчас –
угрозой. Иногда исчезали в течение жизни
одного-двух поколений. Или жили рядом с русскими
несколько столетий.
В конце концов возникли татары и скрыли
отечественную историю от европейского взора под
шатром Золотой Орды.
Наследникам этого хаоса, смуты, этой готовности
к прыжку порой хочется спросить себя: “Полно, а
было ли все, о чем упоенно рассказывают предки?
Быть может, все-таки история обошлась без
злоречия, клеветы, страстей, дерзости,
предательства и безумия?” В итоге мы всегда жили,
по меткому выражению какого-то газетчика
советской поры, в стране с непредсказуемым
прошлым. В нежной дружбе с непредсказуемостью
прошлого. В состоянии войны с обязательностью и
определенностью.
Крупнейший русский историк В.О.Ключевский
умудрился в академическом курсе ни разу не
упомянуть о монголо-татарском иге.
Революционер-террорист Николай Морозов, а вслед
за ним и советский ученый-математик с
апостолической фамилией Фоменко вообще пожелали
отменить древность как таковую (русскую
древность не в последнюю очередь). Наконец,
многие поколения археологов и этнографов не без
успеха тратили свои жизни, чтобы доказать, что
вся русская государственность – норманнского
происхождения, что Киевская Русь не знает ни
единого князя-славянина. И так далее, и тому
подобное.
У нас в стране историческая книга становится
бестселлером, если доказывает, что России
никогда не было или – Россия спасет мир.
Мы сейчас не обсуждаем истинность этих
построений с позиций исторических фактов. Нам
важно их присутствие в культуре. Если начинать,
то каждый раз почти с нуля.
“Невежество наших предков не проникало далее
Польши”, – утверждал Петр Первый, уверенный, что
выведет Россию к последнему берегу последнего
океана.
В царской России были растоптаны даже самые
ничтожные гарантии автономии личности”, –
негодовал Николай Бухарин, уверовавший, что уже
его дети будут жить при коммунизме.
“В России впервые возникают благоприятные
условия для строительства правового государства
с рыночной экономикой”, – вещают говорящие
головы с телеэкранов 90-х годов.
“Из тени в свет перелетая” – популярный
рекламный слоган, в который обратилась
поэтическая строчка, мог бы стать эпиграфом
любого поворотного момента отечественной
истории. Из тьмы, которую хочется, удобно
представить абсолютной соответственно провал
перелета – окончательной катастрофой).
Любопытнейшую байку, касающуюся как восприятия
ранней русской истории, так и вариантов
самооценки (или – почти ничего не было, или –
держим в руках ключи судеб человечества),
рассказал известный постсоветский интеллектуал,
популярнейший в 70–80-е годы автор “ЛГ” Лев
Аннинский.
Где-то в 1997–1998 годах Аннинский был приглашен в
Челябинск на конференцию с хорошим названием
“Конец света и спасение через культуру”. Само
собой разумеется, он делал доклад о судьбе
Отчизны, доказывал, что ни в этнические, ни в
государственные, ни в конфессиональные рамки
России не уложить, и, в частности, упомянул как
непреложный факт, что нет ни единого племени,
которое бы можно было назвать “прарусским”.
“Неправда, – возразили ему организаторы
конференции, – такое племя есть. И это арии”.
Завязалась полемика. На следующий день
Аннинского отвезли на 500 км к югу от Челябинска и
показали некий город Аркаим, раскопанный в 80-х
годах археологом Г.Б.Здановичем. Материалы
раскопок свидетельствовали о высокоразвитом
городе, принадлежавшем оседлой цивилизации
где-то в четвертом тысячелетии до Рождества
Христова, о городе, который можно было возвести
только при централизованном государстве. Более
ничего не было известно. Определить этническую
принадлежность археологической культуры почти
невозможно, предполагаемая письменность
(несколько фрагментов причудливого устойчивого
орнамента на камне) не поддавалась расшифровке.
Но Зданович и Аннинский – люди русской культуры.
И они сделали единственно достоверные в рамках
этой культуры выводы: “Значит, после четырех
цивилизаций (Египет, Вавилон, Индия, Китай) в этом
месте текло не пустое время, которое пережидала
история, и было не пустое поле, ожидавшее, когда
придут монголы-кочевники. В этом месте была пятая
цивилизация. Была страна городов. Был народ. Их
имя известно – арии. Арийцы – индоиранцы. Живой
мост между Европой и Азией. Герои “Ригведы” и
“Авесты”. Сонасельники кельтов. Соревнователи
тех, кто строил Стоунхендж, Синташту и Пирамиды”.
Итак, альтернатива проста: либо наши корни на
“пустом поле”, либо в “Ригведе” и “Авесте”.
Третьего не дано.
Арийская тема многократно разыгрывалась в
исторической мифологии европейских народов.
Очень любопытно сравнить русский и французский
варианты. Знаменитый историк школы “Анналов”
Шарль Бродель в капитальном труде “Что такое
Франция?”, размышляя о причинах процветания
Парижского бассейна, предположил, что его жители
– наследники самых активных ариев,
отправившихся в путь. Они шли и шли из глубин
Евразии. Иные остались в Польше, иные в Германии,
иные за Альпами. Но самые настырные дошли до
последнего берега. И только столкнувшись с
пределом, поставленным Атлантическим океаном,
эти люди откатились назад, к бассейну Сены, где и
осели. Таков французский миф о французах.
Русским же соблазнительно полагать себя
наследниками тех арийских племен, что остались
на месте. Дело в том, что зона этногенеза
индоиранцев часто связывается с пространством
от Днепра до Урала. Среднерусские пейзажи
встречаются в Ведах, русский и литовский языки
имеют множество санскритских корней, на берегах
Волги якобы проповедовал Заратустра и т.д. Итак,
мы живем на прародине ариев. Как известно, в
какой-то момент весь этот мир пришел в движение.
Люди уходили и уходили, а наши предки остались на
месте. Они так и не решили, зачем двигать и в какую
сторону. Готовность к прыжку оказалась важнее
прыжка. К тому же не хотелось предпринимать
каких-то последовательных усилий: вязать скарб,
собирать женщин и детей, готовить запасы
продовольствия...
...В этом настроении – никаких постоянных
усилий, никакой определенности – сходятся все
пути русской культуры: география, хозяйственная
деятельность (зона рискованного земледелия),
фольклор, религия. Только маленькая Мышь,
вредящая хозяйству в обычные дни, позволит
вытянуть легендарную репу, золотое яйцо будет
разбито, самый незадачливый странник окажется
победителем. Емеля лежит на печи, Иван, как
водится, дурак. У лежащего на печи возможностей
больше, чем у трудящихся от рассвета до заката и
от заката до рассвета. Дурак постоянно оставляет
в дураках своих умных братьев. Забавно, что и
самый сильный богатырь, Илья Муромец, на печи
тридцать три года лежал, а не бодибилдингом
занимался. Не готовился он тщательно и к
рыцарским турнирам, не учился фехтовать с
детства у легендарных учителей (западный
вариант) и героев (скандинавский вариант). Встал,
медку хлебнул и начал дробить головы (чисто
пограничная история: приперли – пошел, не пошел
бы – не выжил, и былин не было бы).
Как ни странно, сходные темы с самого начала
возникли и в русском православии. В греческой
традиции, особенно в жизнеописаниях
византийских юродивых, всегда присутствовало
ожидание чуда, возможность скачка, преображения,
победы над нормой. Киевляне, москвичи и
новгородцы пошли дальше. Одним из любимых нами
сюжетов стал сюжет о разбойнике, вслед за Христом
попавшем в рай (разбойника на Пасху всегда пел
Шаляпин – идеальная встреча русского человека с
русской культурой). От человекоубийцы и
грабителя, сораспятого с Господом, требовалось
только сказать Иисусу “да”, и он опередил на
пути спасения всех праведников Ветхого Завета.
Множество русских монастырей – знаменитейшая
Оптина пустынь в их числе – было основано такими
подвижниками: грабил на дорогах, очнулся,
прослезился и постригся в монахи.
Чрезвычайно симптоматичны здесь и образы
Бориса и Глеба, первых русских
святых-страстотерпцев. Они не были подвижниками
или мучениками, они не сопротивлялись и приняли
свою участь с именем Христа на устах. Не случайно
Борис и Глеб стали покровителями православного
воинства. Энтелехия их сопротивления, воинского
искусства, никогда не примененного,
неприменимого в принципе, казалась
всесокрушающей. Был еще один брат, тот
сопротивлялся, но столь же безвинно был убит. О
нем забыли. Наконец, существовал и сам Ярослав
Мудрый, победитель Святополка Окаянного. Но и он,
обычный победитель, никакого отношения к
покровительству над русскими армиями не имеет. У
нас вообще не ценится рядовой успех, ценится
возможность, большей частью нереализованная
(мощь реки подо льдом, оборотная сторона –
загубленные таланты).
Россия – прыжок, предвкушение. Самые славные,
впрочем, и самые тяжелые, катастрофические
периоды нашей истории были ориентированы на
будущее. Юная тысячелетняя страна перебрала
сотни вариантов развития, жизненных проектов,
идеологий, не остановившись ни на одной из них.
Хайдеггер как-то заметил, что жизненный проект
не может быть органичным, если он не вытекает из
сущностных глубин личного бытия. Но где скрыты
корни личного бытия России? Через какие образы
победа над временем и смертью, то есть
окончательная цель бытия, представлена в русской
культуре?
В 1983 году в Ленинском педагогическом институте
праздновали 90-летний юбилей А.Ф.Лосева. Сам
философ в тот вечер говорил о достаточно
неожиданном аспекте понятия “вечность”. Он
показал, что в индоевропейских языках “вечное”
означает не просто “навсегда длящееся”, а
“вечно юное”. “Вечно молодое – вот что такое
вечность”, – закончил Лосев.
Известный культуролог Ю.С.Степанов
предположил, что если существует “вечно юное”,
должна существовать и его противоположность –
“вечно старое”. В русской культуре “вечно
старое” представлено в образе Кощея
Бессмертного.
Сказочный Кощей постоянно показывает свою
инаковость, враждебность по отношению к
“русскому духу”. Он держит в плену царевну –
истину и удачу, будущую возлюбленную
Ивана-дурака.
Кощей олицетворяет дряхлое, вечно отживающее,
окостенелое начало цивилизации. Русский
Иван-дурак, молодой, не слишком искушенный и не
вполне обходительный парень, не так давно
поднявшийся с печи, ищет то, что в принципе
невозможно найти: смерть Бессмертного.
Пафос русской культуры – в борьбе вечности с ее
тенью – бесконечным накоплением и продлением
жизни. Победа – на кончике иглы, на грани
катастрофы. И ее ничем невозможно приблизить.
Единственный шанс – прыжок.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|