Все наши встречи
Вот загадка: почему-то именно сейчас в
истерзанной страхом Москве вспоминается другая
осень и другая Москва. Мне видится та далекая
осень и в перестуке трамваев за окном, и в том, как
вечернее солнце ложится на опавшие листья... Это
не ностальгия. Потому что ностальгия – это тоска
по тому, что прошло безвозвратно. Я же
не тоскую и вовсе не о прошедшем думаю. Не знаю,
как это назвать, но я чувствую, как беззащитен
сегодняшний день и все, чем он наполнен и что
раньше казалось нам простым и обычным. Хочется
чем-то укрыть этот светлый день, и вечер, и ночь,
которая еще беззащитнее. Хочется укрыть всех нас,
очень разных, но вот сближенных внезапными
бедами.
Думал, что напишу статью. Но статья не получилась.
Возможно, получилась история, рассказ. Он не
только о Москве, но и о чем-то еще. Ведь невозможно
писать о Москве и не думать одновременно
о своей жизни. О нашей жизни.
Всем нашим встречам разлуки,
увы, суждены...
Юрий Визбор
За высоким забором была воинская часть. Там
духовой оркестр играл, а мы шли вдоль забора по
узкой тропинке.
– Давайте потанцуем, – обернулась она и положила
мне руку на плечо.
– Давайте, – сказал я.
Оказалось, что я не умею танцевать. Но она не
огорчилась, она спросила:
– А вы в Москве были?
– Ага.
– И на Красной площади?
– Да, я как приехал, сразу пошел на Красную
площадь. А оттуда – Пушкина искать. Я знал, что он
где-то рядом. Иду, а спросить некого. Рано, шесть
утра. Иду прямо по улице, представляешь – где
троллейбусы ходят, но троллейбусы еще не вышли на
линию. Вдруг – раз! Милиционер передо мной –
откуда он только взялся? Я спрашиваю: где у вас
тут памятник Пушкину? А он говорит: “А где ваши
документы?..”
– Арестовал?!
– Нет, что ты, он добрый такой. Мы с ним пока шли к
Пушкину, про Высоцкого говорили.
– А у меня в Москве папа учился. Он у Пушкина с
мамой встречался. Когда уезжал, сказал: “Вот
вернусь и покажу тебе Москву...”
Я знал, что отец Кати не вернулся из Афганистана.
Он был там советником еще до ввода наших войск в
декабре. Но вот был уже август, а от него никаких
известий.
Катя шла впереди в васильковом сарафане, ее
худенькие плечи белели в сумерках. Я не видел ее
лица, поэтому молчал. Может быть, она плачет? Я уже
хотел тронуть ее за руку, как она вдруг побежала
и, не оглядываясь, крикнула: “Бежим к морю!..
Догоняй!”
Я даже не заметил, как мы перешли на “ты”.
* * *
Мы встретились в Москве на будущий год. Она дала
мне телеграмму, и я встретил ее поезд. “Ты
повзрослел”, – сказала она, когда мы поднимались
на эскалаторе.
Был вечер, а деваться нам было некуда. Но мы
заранее решили, что будем ночевать на вокзале. И
вот мы сидели на неудобной скамейке из гнутой
фанеры среди чужих людей и чужих чемоданов.
Объявлялись и отправлялись поезда на Вологду,
Архангельск, Воркуту, Печоры, Северодвинск и
Ухту, менялись дежурные милиционеры, плакали и
смеялись дети, закрывался и открывался буфет, с
угрожающим ревом ползала поломоечная машина, а
мы все сидели и говорили, говорили. Я рассказал
Кате всю свою жизнь, а она мне рассказала о себе –
с тех пор как помнила себя.
Только к утру нам захотелось помолчать. Мы
молчали, как молчат очень близкие люди. Тут
освободилась вся скамейка, Катя легла на нее,
поджав ноги, а голову положила мне на колени.
– Как на дровах, – улыбнулась она.
– Может быть, нам попроситься в комнату матери и
ребенка, там кровать должна быть, – предложил я.
– А кто будет ребенком?
– Ты.
– Тогда это будет комната отца и ребенка... Нет,
мне совсем не хочется спать. Расскажи еще
что-нибудь, пожалуйста...
Скоро за огромной стеклянной стеной зала
ожидания растворилась ночь. В киоск привезли
свежие газеты. Киоскерша трясла их, пересчитывая.
Воробьи хлопотали под потолком.
Надо было уходить, но мы все медлили, смотрели на
рассвет за стеклом, на полоску неба над высоким
домом. Было жаль, что ночь кончилась, будто
одновременно что-то кончилось в нашей жизни.
Ну что тогда, в девятнадцать лет, могло
закончиться? Все только начиналось. И все-таки
такой ночи больше у меня не было.
* * *
Мы нашли в булочной горячий кофе и пили его,
обжигаясь, из граненых стаканов. На лотках хлеба
пока не было. Наверное, его еще везли по Москве,
румяный и теплый.
Наступило настоящее московское утро, загудело и
зашуршало Садовое кольцо, проснулись все
москвичи и гости столицы. Мы пошли в Третьяковку.
От угла тянулась к воротам очередь. Иногда в
Лаврушинский медленно вплывал автобус –
блестящий, огромный, в два этажа. Причем было
непонятно, что находилось на первом, поскольку
пассажиры сидели только наверху. Это были
иностранцы в ярких куртках, свитерах и
кроссовках. Они были увешаны фото- и
кинокамерами. Очередь безропотно наблюдала, как
иностранцы без всякой очереди шли в Третьяковку.
От обиды пошел дождь. У нас зонта не было, я отдал
Кате свою ветровку. Когда она набросила капюшон,
я увидел, как ей к лицу эта синяя ветровка.
В картинной галерее было тепло, сумеречно и тихо.
Я чуть не уснул, присев на лавку в центре зала. “А
я Куинджи нашла и Врубеля, – сказала Катя, –
пойдем покажу...” Мы протиснулись через группу
японцев и полюбовались “Ночью на Днепре”. Это
оказалась совсем маленькая картина.
После Третьяковки пошли к реке мокрым и
пустынным переулком. Вышли через Каменный мост к
“Ударнику”. Начался снова дождь, и мы спрятались
в открытых дверях. Из окошка кассы выглянула
женщина и окликнула нас: “Эй, вы чего стоите?
Бегите, пока журнал идет! Вот вам билеты...” Мы
заплатили за билеты и побежали по пустому фойе,
где скучала мороженщица за белым ящиком, потом
куда-то по лестнице на балкон. Из-за зеленой шторы
выглянула старушка и пустила нас в приоткрытую
дверь.
И фильм был хороший, лирический. Музыка
композитора Доги. Катя смотрела на артиста
Шакурова, потом на артиста Михалкова. Когда они
оба были в кадре, ей удавалось смотреть на них
вместе, хотя это было не так легко – экран был
широкоформатный. Я смотрел на Катю, мне было
проще: она была одна и совсем рядом. Когда я
глядел на экран, то все равно почему-то видел
Катю. В конце фильма артистка гуляла в поле, и
солнце уходило за него, и музыка была такая
замечательная и печальная, что мне казалось: это
Катя, только уже большая, взрослая.
После кино нас прямо из зала вынесло с толпой на
улицу. Пошли вдоль парапета набережной, мимо
барж, лодок и катеров, которые виднелись внизу.
Солнце было как в фильме – вечернее, мягкое, оно
просвечивало здания, решетку набережной,
троллейбусы на мосту.
Я обнял Катю за плечи. Мне показалось, что это был
правильный жест, я видел, как легко это
получалось у других. Но моей руке было неудобно,
она сразу стала чужой. И плечо Кати стало чужим,
холодным. Она удивленно посмотрела на меня, и я
убрал руку за спину, будто ее и не было. Я,
наверное, покраснел, но хорошее настроение
вернулось, и мы побежали догонять троллейбус.
В троллейбусе никого не было. Мы обрадовались, но
водитель открыл кабину и устало сказал:
– Ребята, я в парк...
– А чего же остановились?
– Не знаю, – засмеялся водитель, – увидел вас и
остановился.
* * *
А вечером мы были в театре. Поднялись по широкой,
невероятно парадной лестнице и отразились в
зеркале. Оно занимало всю стену от пола до
потолка. Катя на секунду задержала меня, взяла
под руку. Ей, наверное, хотелось посмотреть, как
мы смотримся вместе.
Спектакля я не помню. Какое-то колесо крутилось
на сцене, гремела музыка, так что актеров было не
слышно, слепили прожектора. Когда музыка
перестала греметь, Катя шепнула мне: “Смотри, это
Абдулов... Да ты не туда смотришь, вон он...”
“Ну и что?” – хотел сказать я, но не успел, потому
что музыка опять загремела, а колесо закружилось.
Глаза у Кати сияли от прожекторов и были то
серебристыми, то зелеными, то разноцветными.
Когда мы вышли на улицу, Катя сказала: “Я бы
хотела жить в Москве... А ты бы хотел?..
Представляешь, каждый день мы бы ходили в кино, в
театр или просто по улице...”
Мы подошли к Пушкину. Он стоял к нам спиной, и
спина эта была понурая, грустная. Так стоят люди,
которых обидели, но они не хотят подавать виду.
Мы бросили в неработающий фонтан две монеты, и
они, сверкнув на секунду, канули в черную воду.
Пора было ехать на вокзал. Ее поезд уходил раньше
моего.
– Мы еще вернемся сюда? – спросила Катя.
Я пожал ей в темноте руку и кивнул головой.
Фонари на Тверской желтели, как новогодние
апельсины. Катя заглянула мне в глаза. Мне
хотелось сказать ей: “Да, мы обязательно
вернемся!..” Но я ничего не говорил, а только
сжимал ее озябшие руки.
– Мне холодно, – сказала Катя, – пойдем скорее.
На Центральном телеграфе медленно крутился
освещенный изнутри глобус. Днем его можно не
заметить, а ночью он, как китайский фонарик,
смотрит на одиноких прохожих и напоминает им о
далеких странах, о парижских кафе и вообще обо
всем хорошем, что есть на свете.
* * *
– Прощайтесь скоренько! – скомандовала
проводница и посмотрела на нас с любопытством.
Мы отошли в сторону, я тронул Катины волосы, они
были легкие, как облако.
Рядом тоже расставались, прощались, обменивались
адресами, тащили рюкзаки, складные велосипеды,
байдарки, кричали, аукались, мешали друг другу, но
во всем этом не было раздражения, а были
нетерпение от предстоящей дороги, и
взбудораженность от проводов, и грусть, которая
прячется за таким возбуждением. Грусть оттого,
что лето кончается и для многих дорога эта
обратная, домой.
Парень, притулившийся на сброшенных на платформу
рюкзаках, трогал струны гитары и пел негромко
что-то уже зимнее:
...Замели снежинки все
пути-тропинки,
Замели метели память о тебе.
Я и сам не знаю,
Рядом с кем шагаю
По путям вечерним,
По ночным путям...
Катя подала мне руку, я взял ее и так держал, не
отпуская. “Скажи что-нибудь”, – попросила она. Я
притянул ее к себе и поцеловал в лоб. “С третьей
платформы отправляется...” – загремело над нами.
Потом она стояла в тамбуре в моей ветровке.
“Поберегись!..” – кричал носильщик.
На меня смотрели серьезные Катины глаза. Очень
серьезно смотрели. А может быть, даже грустно.
Трудно это было разглядеть в полумраке. Вагон
тронулся вдоль платформы. Проводница оттеснила
Катю, собираясь закрыть тамбур. Я пошел за
вагоном, стараясь не потерять из виду Катиного
лица. Я махнул ей рукой, она ответила слабым
взмахом из-за широкой спины проводницы.
* * *
До моего поезда было еще два часа. Я спустился в
метро и долго сидел там на скамейке. Тормозили и
убегали в тоннель пустые освещенные вагоны. Они
поднимали ветер, который мне нравился.
Я думал о Кате. Как она лежит сейчас на верхней
полке и Москва убегает от нее за окном, а набегают
пустые платформы и дачные поселки, и леса
становятся все ближе и темнее, огни все реже.
“Любовь это или нет?” – думал я. Но в усталой
голове не было ответа, а сердце молчало, вернее,
его не было слышно, потому что слишком громко
подъезжали и уносились в тоннель метропоезда,
слишком длинным был этот день.
Я понял, что очень соскучился по дому.
Вспомнил, как важно приближается поезд к нашей
станции и люди выходят в коридор с вещами, и все
за стеклом уже знакомое, родное. Вот депо, потом
путевой мост и вечная палатка “Пиво. Соки. Воды”.
Я думал: когда-нибудь мы приедем сюда вместе с
Катей. Я буду стоять рядом с ней и волноваться от
приближения нашей станции а она молча прижмется
к моему плечу. Как мне хочется, чтобы и она
услышала тишину наших вечерних проселков,
домашние звуки калитки, крыльца, потявкивание
собак, вздохи коровы, увидела наш двор и легкие
сиреневые облака, приходящие после заката.
1981–1999 гг.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|