Герои не нашего времени
Портреты тех, кто дал школе жизнь и
характер
Допущение Шварцбурда
За учительским столом, у огромной, во всю стену
черной доски сидел человек, опершись на костыли,
– экзаменатор. Он испытующе смотрел на меня и,
казалось, все знал: про мою тройку по математике в
обычной школе и что мне хочется в необычную. Ради
этого я совершил подлог: переписал старый
дневник, проставив в новый пятерки, и теперь
сгорал от стыда и страха. Экзаменатор посмотрел
на меня и указал пальцем на портрет в раме, дважды
обведя в воздухе: “Видишь прямоугольники? Ответь:
они подобны?” Что это такое, я понятия не имел и
пробормотал “нет”. “Не-ет?” – изумился
экзаменатор. Я не знал, что у него такая манера –
провоцировать колеблющегося ученика, и уже
открыл рот, но стоявшая рядом директриса этой
школы, знавшая о моем первом разряде по шахматам,
легонько толкнула меня в бок. “Слаб”, –
поморщился строгий экзаменатор. “Ничего, ничего,
– успокоила директриса, – догонит”.
И меня приняли.
В Москве 60-х годов Семен Исаакович Шварцбурд
считался сильнейшим учителем математики. Тогда
он еще не был профессором, членом-корреспондентом
Академии педагогических наук, но уже был автором
знаменитого учебника, основателем первой в
стране школы с классами программирования. И мы
практиковались на первой отечественной ЭВМ
“Урал-1”, она занимала этаж, таинственно гудела и
светилась электронными лампами. В обучении
математике Шварцбурд был традиционалистом – в
духе старых учителей. Когда первоклашки стали
пользоваться калькулятором, писал об угрозе
массовой математической безграмотности,
отстаивал устный счет.
В 444-й школе в Измайлове Семен Исаакович вел один
класс, учиться в нем было легко и нелегко
одновременно. Продвигались мы медленно, отставая
от обычной школы. А к концу девятого класса
закончили школьную программу и принялись за
университетскую. Произошло это как-то незаметно,
как количество переходит в качество. На дом
задавалось по нескольку десятков задачек, иногда
попадались трудные – со звездочкой. Жалобы на то,
что не получилось, не хватило времени, в расчет не
принимались. Должно получиться. Эта установка
была столь сильной, что обычно получалось.
Урок Шварцбурд объяснял так: вначале медленно, не
спеша, у доски с мелом, останавливаясь на каждой
выкладке. Второй раз то же самое побыстрее.
Третий раз – вместе с учениками с мест, в
четвертый – объяснение стиралось, и его
восстанавливал сильный ученик, в пятый – не
глядя на доску, каждый записывал в тетрадь, в
шестой – решал задачу, не усвоить было
невозможно.
Азы знали назубок, поэтому легко схватывали
последующее. “Урок, – говорил нам Семен
Исаакович, – надо вести так, чтобы мысль ученика
была чуть-чуть впереди мысли учителя”. Зачем он
сообщал это нам, юным отрокам? Для чего время от
времени подбрасывал задачки из не решенных
человечеством? Вряд ли думал, что кто-то из нас
решит, но, видимо, считал, что стоит помучиться...
Каждое утро наш учитель поднимался в класс по
лестнице, опираясь на костыли, передвигая сухие с
детства ноги. Торопясь, мы обгоняли его:
“Здрасьте, Семен Исакыч!” – “Здравствуй,
Ленечка”. Своих учеников он звал ласково-уменьшительно,
только если был кем-то недоволен, называл полным
именем. И как это, оказывается, ужасно, холодно
звучит – просто Леня.
Он никогда не ставил нам в журнал плохие отметки,
только точку, которая, если наверстать упущенное,
превращалась в пятерку. Думаю, это был не только
педагогический прием. Шварцбурд считал
недопустимым, чтобы ученик провалился в
университет из-за отметки в аттестате.
Математика полностью занимала наш мир. Нам было
по четырнадцать-пятнадцать лет, и нельзя сказать,
что в нем ничего больше не существовало. Но все
это тогда были предметы второстепенные. При этом
мы вовсе не были односторонними; не знаю,
заключено ли это в содержании самой математики
или Шварцбурд умел делать так, что на одном
предмете вырастали разные дети. И разные учителя,
которых Шварцбурд приглашал проводить с нами
уроки. (Одно время нам преподавал автор учебника
по геометрии Фетисов – забавный дед, приходивший
в класс в сапогах, галифе и гимнастерке с
портупеей через плечо. А Шварцбурд устраивался
на задней парте и вместе с нами слушал урок.)
Он рассказывал нам о своих бывших учениках: кто
кем стал, что вышло с сильным и бесхарактерным,
чего достиг средний, но упорный. “У Толи, –
говорил он про меня, одного из последних в классе,
– свой путь”. И так ведь и оказалось. Позднее я не
раз думал: не попади я к Шварцбурду, а от него – в
сильный, но в общем-то не мой вуз, возможно, судьба
сложилась бы иначе и не нужно было петлять
столько лет к тому, что было очевидно уже тогда.
Но, с другой стороны, отрезок – кратчайшая линия
только в элементарной геометрии. Одна и та же
задача может быть решена разными способами, и
бывает далеко не безразлично, каким именно.
Иногда ученику удавалось решить задачу другим
способом, и Шварцбурд расплывался в улыбке. Мы
знали, что это решение появится в учебнике. В
известном смысле мы являлись соавторами его
учебников, по которым учились последующие
поколения.
В его классах попадались очень сильные ученики с
выдающимися математическими способностями.
Когда Шварцбурд бывал на кого-нибудь сердит, то
говорил: “У меня в классе вундеркиндов нет”. Не
думаю, что это так, у некоторых это было написано
на лице. Они росли так стремительно, как не растут
деревья на нашей почве. Но туда тогда еще не
уезжали. В педагогике спорили, как сейчас: надо ли
учить вместе одаренных и обыкновенных? Одни
доказывали – надо, другие – нет. А Шварцбурд
поступал с этой проблемой так: у него в классе
было несколько учеников бесконечно одаренных,
большинство составляли одаренные и несколько –
одаренные в известной мере. Таким образом,
показатели получались разные, а число,
возводимое в степень, – общее.
Чему он учил нас? Формальной логике, языку. Можно
сказать “противоположное”, но нельзя –
“обратное”. Полная бессмыслица, абсурд
выражение “замкнутый круг”. Математика – это
язык... Прошло столько лет, а это осталось. Многое
осталось, что другие считали необязательным.
Математика Шварцбурда заключала в себе некий
секрет, над которым я задумался позже. Если мне в
жизни что-то удавалось, ключик находился в том
школьном классе, у Шварцбурда. Я как будто
вытаскивал его из кладовой, где он долго хранился,
примерял к замку, и он подходил. Ну как мог Семен
Исаакович знать, что с нами станет через много
лет, в какую тайну заглянем, а для этого
понадобится что-то редкое, необязательное по
программе, которое мы как раз и проходили. В каком-то
смысле педагогика Шварцбурда была педагогикой
необязательного, про которое сказал поэт:
человек может жить без необходимого, но не может
без лишнего.
Он старался оградить нас от того, что считалось
необходимым: знаменательных дат, излишней
общественной активности. И это допускали скрипя
зубами. Шварцбурда в педагогику допускали. Хотя
по чьим-то критериям Семен Исаакович являлся
учителем, который готовит детей не к жизни, а к
миру, где царят абстракции. Никогда не обсуждал
конкретного, что происходило вокруг.
Единственная запомнившаяся шутка при объяснении
бесконечно малого и большого, почему нельзя
делить на нуль: “Районо, – говорил он, –
запрещает”. В других подобного рода школах было
иначе. В знаменитой 2-й на Ленинском проспекте,
которую мы обыгрывали по шахматам, собирались
прекрасные гуманитарные учителя. По рукам ходил
“тамиздат”, учился сын Даниэля, подписывались
обращения и протесты. У нас ничего этого не было,
и, я думаю, не случайно. Возможно, у Шварцбурда, на
котором держалась школа, имелся собственный
взгляд на ее связь с жизнью. А именно: никакой
связи с этой жизнью, которая могла только
искалечить нас. Математика – наша жизнь, она наша
надежда и опора. Спустя годы крушений многих
надежд понимаешь, что, в сущности, он прав.
Но что могут сделать один учитель, одна школа?
Однажды я собрал статистику судеб выпускников
элитных математических спецшкол середины 60-х.
Одни уехали. Другие оказались в андеграунде.
Третьи – в психушке. Одаренные дети, год рождения
1946–1953-й.
До нас было военное поколение, а после пятьдесят
третьего какое-то другое. А наших я называю
“благополучные”. У нас в общем-то были
безоблачное детство, прекрасная школа. Можно
сказать, победная. Мы зачаты с победой, она была в
наших генах, необыкновенная уверенность, пожалуй,
даже самоуверенность, что все для нас и нет
ничего невозможного. Как быстро мы росли и как
рано достигали успеха. Становились кандидатами в
мастера, кандидатами наук... и неожиданно
останавливались. Мы – поколение вечных
кандидатов, даже если доктора, как когда-то в
девятнадцатом веке было поколение “вечных
студентов”. Мы так многое обещали, нам так многое
было дано...
Почему все-таки не осуществилось? И важно или не
важно, что существовали такие, как Шварцбурд,
учителя, такие школы? Значило ли это что-нибудь в
общих масштабах?
Полный день
Эдуарда
Костяшкина
После войны в Москве гремело несколько школ. В 544-й
директорствовал Костяшкин. Суровый директор.
Заметив воспитанника, спускающегося вниз из окна
класса по водосточной трубе, отправлял тем же
путем обратно.
Ребятам в школе было интересно. Открыта с утра до
вечера. На полном самообеспечении, без нянечек,
клубы, производственные мастерские в стране, где
еще что-то производили. Ходили в походы по
быстрым рекам, поднимались в горы – все это мало
напоминало ГПД, тоскливый продленный день.
“Продлюга”, – повторял Костяшкин слова ребят...
Он был блестящий практик, педагог уровня
Макаренко, Шацкого. Рост под метр девяносто,
огромный кулак, сиплый голос, любил петь, еще
больше слушать, писал стихи, рисовал,
путешествовал, прочитывал за день столько,
сколько другие за год не прочтут, и сотрудников
подбирал таких же разносторонних. Чтоб не мучили
ребят одной стороной – поворачивались другими.
Эдуард Георгиевич, или, как звали между собой его
сотрудники, Э.Г., напоминал ледокол,
проламывающий льды и торосы. Докторскую
диссертацию – два увесистых тома, страниц
семьсот – защищал дважды. Другое свое творение –
школу полного дня – пробивал два десятилетия,
уже будучи профессором, принимал на себя град
ударов, но и сам не давал промаху.
На ученых советах в 70-е с участием Костяшкина
публика не дремала. “Где, в каких документах
сказано, что есть школа полного дня? – топил
идеологический оппонент. – Нет такой школы”. Э.Г.
обводил противника взглядом. Краснел,
набычивался. И вдруг заключал: “Дурак ты усатый...”
“Эдуард Георгиевич! Как можно!” – растерянно
восклицал председательствующий.
Народ стонал от восторга.
В академии его прокатывали. Хотя Э.Г. играл вроде
по правилам. Цитировал, что следует.
Лаборатория, одна из немногих в Академии педнаук,
занималась опытно-экспериментальной работой.
Модель новой школы отрабатывали в Москве, Киеве,
Томском академгородке, поселке под Ленинградом,
селе Мятлево в Калужской области... Теория
Костяшкина была не из пальца высосана, то был, как
теперь понимаешь, один из последних могикан,
соединявших педагогическую науку и практику. Его
педагогика не являлась бездетной, бесполой,
безвозрастной. Он говорил о том, о чем другие
предпочитали молчать: о мало кому нужных детях.
Своей широкой спиной Э.Г. защищал их, вообще людей,
которых любил. И они чувствовали его надежность.
Как-то Костяшкин показал сохранившееся письмо
Сухомлинского. В период травли, гонений
“абстрактный гуманист” просил помощи и
поддержки у “реального”. При всем несходстве
фигур такие пересечения не случайны...
За конкретным предметом, за педагогикой Э.Г. было
еще что-то. Об этом Костяшкин с учениками,
коллегами никогда, по-моему, не говорил. Но в
самом новом типе школы, которую он создавал, было
некое молчаливое противостояние старому типу. Не
только школьному.
Не знаю, откуда Э.Г. был родом, но точно не из
пролетариев. В однокомнатной квартире в старой
Москве, где он работал и собирал лабораторию по
праздникам, висели старинные портреты, семейные
фотографии. Что-то он говорил, да я забыл. Тогда
меня это мало интересовало. Я был молод и
легкомыслен. Оказавшись случайно в АПН, написал
диссертацию. Пришел к Костяшкину. Тот сказал:
выкинь на свалку. Но взял в ученики. И под его
присмотром я написал новую на ту же тему. О целях
школы... Тема считалась нескромной, в те годы
малопроходной, к тому же у меня имелись
влиятельные недоброжелатели. Один прямо сказал
Костяшкину: “Ну что вы его тянете? Бросьте”. На
что Костяшкин ответил: “Не могу. У него искра
Божья”.
Так поступал – не в духе времени. Отношения со
временем у Костяшкина вообще были сложные,
только он про это не распространялся, помалкивал.
Уходил в дело. В работу до седьмого пота. Сам
вкалывал и от других требовал того же. С близкими,
преданными сотрудниками бывал груб. Несносен.
Доводил до слез. Его проклинали, грозились
бросить. Но никто, насколько знаю, не бросил.
Видно, было за что терпеть...
В последние годы лаборатория называлась
“Прогнозирование школы будущего”. И вокруг
Костяшкина, и вместе с ним перемалывались горы
трудов – философия, демография, психология,
физиология... Исследовались тенденции советского
общества, НТР, как они отразятся на школе... Теперь
можно усмехнуться. Задним умом каждый крепок.
Да, время было иное. Собирались на день рождения,
на защиту, на праздник. Пели шутливо под гитару:
“Наш славный капитан ведет нас на таран. Его не
остановишь, ох, не тронь...”
Остановить Э.Г. могла только смерть, но кто тогда
о ней думал? Когда лабораторский хор пел этот
гимн, Костяшкин улыбался. Запомнилось:
грубоватый такой человек со смущенной улыбкой.
Он ушел в 81-м – резко, как и жил, в расцвете сил, на
гребне.
Некоторое время еще раздавался его голос, я
оценивал события как бы с его точки зрения, а
потом все опустилось на дно. Лаборатория, как это
обычно бывает, распалась. Ученики разъехались. И
хотя детище Костяшкина – школа полного дня –
нашло место в жизни, стало едва ли не
хрестоматийным понятием, многие, не в обиду будь
сказано, открывают его, как будто до них ничего не
было на свете...
Педагогика – по своей природе молодая, можно
сказать, юная наука, а поражена старческим
склерозом. Помним то, что было давным-давно, а что
недавно – забыли. Но еще живы свидетели... Пришла
пора поднять из полузабытья, полубормотания
педагогики близкого советского времени имена
людей, которые и при жизни не растворялись, а
теперь, если расчистить завалы, тем более заметны.
Явно выделяются.
А чем? Чтобы понять, надо представить, как бы они
жили в нашем времени, где часто некому защитить
ребенка и взрослого. Некому сказать прямо, грубо,
но о главном. Некому так работать – по-сумасшедшему.
Так любить жить – на стремнине, на перекате. Во
всю силу.
Начальник
“Маяка”
Эти заметки я написал за месяц или два до
неожиданной кончины Олега Семеновича. Именно
тогда возникла идея сделать серию портретов моих
друзей – товарищей по эпохе школьных перестроек,
запечатлеть их на фоне ускользающего времени.
Наброски о живом Олеге Газмане оказались
последними. Теперь я решил в них ничего не менять.
А что изменилось? Писать о Газмане в прошлом
времени? Без шутки, всерьез, как эпитафию на камне?
По-моему, ничего более противоестественного
натуре Олега нельзя представить. Нет, пусть
остается все как есть, в настоящем...
К сожалению, я не был знаком с Олегом Семеновичем
в бытность его одним из руководителей лагеря ЦК
ВЛКСМ “Орленок”. Лагерь, говорят, млел от
общения – все были влюблены друг в друга. В то
время нагрянула высшая партийно-комсомольская
комиссия.
После разговора с руководством вдохновленные
дети за ночь слепили на горе его образ, гладкий,
как галька, обращенный спиной к проверяющим. В
прежние времена за это произведение
воспитанников Олег Семенович оказался бы в
другом лагере, но были уже 60-е, оттепель, пора
расцвета коммунарского движения, коллективных
творческих дел. Так что его просто вышибли из
“Орленка”. Он пришел в Академию педагогических
наук и в разгар эпохи застоя создал свой “Маяк”.
То, что я хотел и мог сказать об этом
педагогическом шедевре Олега Семеновича, я
написал в очерке под названием “Лаборатория
“детское счастье”. Здесь же речь о самом Газмане.
Он прекрасный пример того, что дело не во
временах: если в человеке есть нечто, оно
проявится в любое время.
К школьной перестройке
80-х Олег Семенович имел самое непосредственное
отношение. Во-первых, она никогда бы не началась
без людей из “Орленков” и “Маяков”. Во-вторых,
подозреваю, эти люди отнеслись к самой
возможности перестройки системы образования как
к коллективному творческому делу. В самом деле,
случайно ли, что в “Учительской газете”, с
которой все началось, оказались одновременно
славные, проверенные коммунары Володя Матвеев,
Сима Соловейчик, Олег Газман? Это, во всяком
случае, многое объясняет.
Во временном научно-исследовательском
коллективе – прообразе новой, как тогда думалось,
педагогической науки – Олег Семенович не был ни
начальником, ни пионервожатым, а занимался
теорией воспитания. Этой рукой написаны труды по
методике игровой деятельности, философии
воспитания, педагогической поддержке,
педагогике свободы – даже в названиях ученых
трудов Олег Семенович остался самим собой.
Одним из доказательств того, что человек бывает
интереснее обстоятельств, являются годы
пребывания Олега Семеновича на посту советника
министра образования. Помнится, в 90-м году один из
членов, руководитель ВНИКа, вдруг стал министром,
другие члены – замами. Олега Семеновича же
уговорили пойти в советники. Выделили ему
комнату в здании министерства на втором этаже, и
время от времени он появлялся там с пухлым
кожаным портфелем, подаренным, кажется,
“маяковцами” к юбилею.
За время работы советником Олег Семенович что-то,
думаю, насоветовал министру, который его любил не
меньше меня, хотя это ни в чем не выражалось. Не
думаю, впрочем, что благодаря ему из школ была
изгнана октябрятско-пионерско-комсомольская
организация и образовалась идейная пустота. Но
уверен, что в истории отечественного образования
нет аналога – ни по стилю, ни по содержанию –
инструктивно-методическим письмам, циркулярам в
области подготовки социальных педагогов,
классных дам и пр., составленных советником
Газманом. Как историк педагогики заверяю: ни до,
ни после Олега Семеновича таких душевных
ведомственных писем не было и не будет.
Эпоха министерства – ВНИКа промелькнула как
мгновение. Иные из героев тех лет успели
перемениться – у кого-то чины, ордена. Что
касается Олега Семеновича, то, по-моему, для него
все эти эпохи – как исторические игры, в которые
играли дети в “Маяке”: в ту смену был переход
Суворова через Альпы, а в эту – охота на мамонта.
Отказ от директорства бывшим институтом
комвоспитания Олег Семенович мотивировал тем,
что там много “мамонтов”, которых лучше не
трогать. С другой стороны, что тогда делать? Так
административному счастью он предпочел
творчество. Небольшой отдел гуманистического
воспитания. Я сам туда изредка заглядываю, с
удовольствием пью чай с домашним печеньем-вареньем
и беседую с пионер... простите, научными
сотрудниками Олега Семеновича о минувшем и
грядущем.
* * *
Все реформы проваливаются и рушатся
потому, что мы потеряли камертон, на который
настраиваются души, потеряли культурные лекала,
по которым вычерчиваются собственная мысль и
действие. Образование – обретение образа себя,
но для этого надо привлечь образ другого. Сколько
их среди грязи и обмана привлекательных образов?
Я рассказал только о трех именах. Может быть, кто-то
назовет другие?
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|