Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №54/1999

Архив
Михаил ТАРКОВСКИЙ

Вторая половина молитвы

Для человека, всю жизнь живущего так, будто впереди лет сто бодрого и деятельного существования, длительная болезнь всегда испытание и наука. Случилось мне однажды заболеть, да так, что порой казалось: жизнь на волоске, а происходило это все в тайге в начале охотничьего сезона.

Я лежал на нарах с горящей грудью, щупая пульс и глядя в стену избушки. На желтом протесанном бревне темнела со времен стройки елочка сапожного следа. С тоской вспоминал я свой тогдашний рабочий запой, как валял лес, таскал бревна, который раз дивясь своей силе и выносливости и даже с каким-то наслаждением слушая, как похрустывает под здоровенным кедровым баланом косточка на плече. Да и на самой охоте, особенно осенью, как любил я выламываться до последней степени усталости и, засыпая в тепле избушки под журчание приемника, знать, что именно такие отчаянные деньки и запоминаются на всю жизнь.

От подобных мыслей еще сильнее давило грудь, что-то там колотилось обезумевшим поршнем, стоял туман в глазах, и снова давила неизвестность – что же со мной происходит, временное это или навсегда и что же делать? Я лежал в ожидании нового приступа и в потоке несущихся воспоминаний искал чего-то ясного и прочного, за что можно уцепиться.

Я вспомнил Николаича, мужика, у которого стоял искусственный клапан на сердце. Раз он поехал по сено, но ударил мороз, и он не смог завести свой тоже еле живой “Буран” и пришел пешком, а потом мы с ним ездили за “Бураном”. Был мороз, и тянул хиус (ветер), и на покосе стоял заиндевелый старенький красный “Буран”, и следы на истоптанном снегу, и круглый отпечаток паяльной лампы, и копоть, и сгоревшая спичка были особенно неподвижны и покрыты мельчайшей голубой пылью. Я раскочегарил паялку до реактивного рева, до прозрачной газовой сини из побелевшего сопла и долго грел черную от копоти ребристую рубашку цилиндра, стараясь не жечь и без того оплавленные провода. Помнил я медленные движения Николаича, как тот тяжело дышал, время от времени морщился и потирал левую половину груди, помнил синяки под его усталыми глазами, и красные веки, и спокойную и твердую руку с выпуклыми жилами и татуировкой “Саша”, не спеша прилаживающуюся к пластиковому огрызку стартерной ручки. Потом затарахтел “Буран” – сначала на одном цилиндре, потом на обоих, и клубилось вязкое белое облако выхлопа, и часть его гнутыми волокнами утекала под капот в вентилятор, и я заткнул вентилятор тряпкой, чтоб сорокаградусный воздух не охлаждал и без того холодные цилиндры. Потом мы накидали сено на сани, и, когда увязывали воз, я, не рассчитав силы, слишком потянул веревку и сломал промерзший, нетолстый, с экономией сил сделанный бастрик, и, измученный напряжением вечного нездоровья, Николаич вспылил, сказал в сердцах: “Да что за наказание такое!”, и хотя относилось это скорее не ко мне, а ко всей остальной жизни, было смертельно досадно за свою неосторожность. Я быстро вырубил новый бастрик, мы увязали воз и поехали. Как назло напротив Самсонихи у меня вдруг перехватило топливо, и я остался снимать насос, а Николаич, шедший передом, ничего не видел из-за воза и вскоре скрылся за мысом, а потом, отцепив сани, вернулся и терпеливо ждал, пока я ставлю насос и разбираю карбюратор. Привычно стали мокрыми от бензина пальцы, кусалось железо, и я, чувствуя, каким напряжением дается Николаичу это ожидание, старался делать все быстро, и был до тошноты зол на себя и за бастрик, и за карбюратор, и чувствовал себя ничтожным по сравнению с этим мужественным и терпеливым человеком. Потом мы сидели у Николаича за бутылочкой, и тот рассказывал про мужика в больнице, который лежал не первый месяц, готовый к операции сердца, – все, как он выражался, “ждал мотоциклиста”, и я представлял себе этого мотоциклиста, молодого, бесшабашного и не подозревающего о том, что его ждет.

Еще я вспоминал, как заезжали в тайгу после Нового года. Все охотились по одной реке и до первого участка ехали (на снегоходах) вместе, грелись по дороге в избушках водкой и жаром раскаленных печек, снова мчались в белой пыли и рокоте двигателей дальше по убитому ветрами снегу, кроша его в мелкую голубую плитку. А потом остановились в ряд, и, пока курили и разговаривали, я, отойдя, с любовью и гордостью глядел на стремительные очертания капотов, на галдящую гурьбу товарищей, на напарника, по-хозяйски обстукивающего борт “Тундры” ногой в самошитом заиндевелом бродне, напоминающем налимью голову. Все тогда было за нас, думал я, – и погода, и дорога, и выпитая водка, а теперь, когда прихворнул, когда не могу подняться с нар в ста верстах от Енисея, когда вокруг невозможно прекрасная тайга, а над тайгой небо, и в нем кого-то уносит к дому еле слышный большой самолет, – что же я все жалею, все завидую себе тогдашнему, здоровому и беззаботному? Разве уже не чувствую – вот-вот одолею себя, взлечу над своей хворью, охвачу душой чужую радость, ведь знаю: мчится жизнь дальше, и, когда умру, будет так же нестись кто-то в снежной пыли по мохнатому от инея льду забереги, пробуя стынущим пальцем рычажок газа – нельзя ли еще быстрее...

Когда отлегло после таблетки, я вышел из избушки. Медленно и спокойно плыли по серебряной реке первые плитки шуги, шуршащим хрусталем выползая на камни, белели припорошенные берега, над ними тонкой штриховкой ветвей серела тайга, и надо всем этим нежным металлом в вышине меж облаков светился неожиданной и пронзительной синью кусок неба с рассыпающимся следом самолета.
В особенно тяжкий вечер я снова и снова, перелистывая молитвослов, вдруг в конце нашел то, что искал, и то, что почему-то не мог найти в течение предыдущих двух недель. Это была молитва св. великомученику и целителю Пантелеимону: “О великий угодниче Христов, стастотерпче и врачу многомилостивый Пантелеимоне! Умилосердися надо мною, грешным рабом, услыши стенание и вопль мой, умилостиви небеснаго, верховнаго Врача душ и телес наших, Христа Бога нашего, да дарует ми исцеление от недуга, мя гнетущего. Приими недостойное моление грешнейшаго паче всех человек...”. Я читал эту молитву, вкладывая в нее всю душу. Вскоре как-то отлегло, потом прилетел вертолет из Туруханска, а через полтора месяца после больницы я уже снова заходил в тайгу. Помню, как, сдерживая дрожь в ногах, стоял на заснеженной косе у края леса с собаками на веревке. Вертолет, хлопая лопастями, вскоре показался из-за лиственниц. Уже трепетали кусты, перехватывало дыхание от снежного ветра, и рвались на веревке собаки, и во мне тоже все рвалось и трепетало, вилось жгучей каруселью, в которой будто сложились святое облегчение всех тех, кого когда-то также вызволяли из беды, все передряги этих дней и животный страх потерять навсегда тайгу.

Долго переживал я эту историю и даже гордился пережитым, и был потрясен, и размышлял, и вспоминал эту свою ничтожность и беспомощность перед огромными расстояниями и своим отказавшим телом, и страх смерти, и этот трепет души перед лицом вечности, который не согласился бы променять на телесное благополучие в ту трудную пору, но потом как-то все сгладилось и если не забылось, то окаменело, что ли, в памяти.

Хотя бывает среди сна или ранним утром, когда бесконечно далеки дневные заботы и душа еще не стряхнула потустороннего своего оцепенения, праха ли сновидений, какого ли другого отсвета: вдруг с чрезмерной и обезоруживающей отчетливостью увидишь и ощутишь всем своим существом одно-единственное чувство – нет ничего, кроме смерти, впереди. Потом, когда через минуту-другую зашевелится жизнь (ставить чайник надо, цепи точить) и вернет все на свои места, далеким и странным покажется это справедливое, но такое теперь однобокое ощущение.

А как казалось тогда: вот выберусь, оклемаюсь – буду другим, вдумчивым, внимательным, гордыню смирю и перед близкими и дальними в грехах покаюсь. Ан нет. Как кусок коры в реке: было застыл в затишке, зацепился за берег, оглянулся вокруг – и снова понесся вместе с жизнью, и то в одну сторону швырнет, то в другую, а годы все идут, и нет покоя ни душе, ни телу, и, бывает, в тяжкий миг вспомнишь ту далекую болезнь, но уже не с гордостью, а с сожалением и со стыдом вспомнишь – ведь у молитвы Пантелеимону еще и вторая часть была: “...Посети меня благодатным посещением. Не возгнушаяся греховных язв моих, помажи их елеем милости твоея и исцели мя, да здрав сый душею и телом, остаток дней моих, благодатию Божию, возмогу провести в покаянии и угождении Богу и сподоблюся восприяти благий конец жития моего...”.

Вот эта вторая половина почему-то и забывается.


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"


Рейтинг@Mail.ru