“Я поделила мир на поэта – и всех и выбрала
– поэта”
Школьное время на школьного Александра
Сергеевича всегда и всюду в России было почти
одинаковым.
И это учебное Время нередко превращалось еще и в
Бремя.
Но для избранных из званых хрестоматийный
классик легко
и свободно вырастал в покоряющего вечной
новизной, незапрограммированного, нескончаемого
Пушкина...
Когда-то
Ираклий Андроников уверял, что только 13 дней в
жизни Пушкина остаются белым пятном для
пушкинистов: не знают они, где он был в эти дни, с
кем встречался, что делал и, главное, что писал.
Тому свидетельству Андроникова почти полвека. И
нынче захотелось осведомиться у знатоков:
уменьшилось ли для них то белое пятно?
Однозначного ответа не прозвучало.
13 дней на протяжении 37 лет – пустяковейший
пустяк, не правда ли? Да, но только по
хронометражу ординарной жизни.
А однажды он сам повел счет на дни. Это когда к
плану издания “Евгения Онегина” прибавил
календарную выкладку – ему захотелось узнать,
сколько времени писался роман. Начал 9 мая 1823-го в
Кишиневе. Кончил 25 сентября 1830-го в Болдине.
Итого:
“7 лет, 4 месяца, 17 дней”!
Таким плодоносным бывало время его жизни, что
каждый день просился взять его на учет!
А у тех, кого он одаривал собою, у сменяющихся
поколений читателей-почитателей, всегда бывал
свой счет времени “на Пушкина”, на общение с ним.
Бессмертно евангельское: “Много званных да мало
избранных”. На Пушкина, как на праздник жизни и
поэзии, бывали званы все. Начиная с первоклашек. И
школьное время на школьного Александра
Сергеевича, которого “проходили”, всегда и
всюду в России было почти одинаковым. И это
учебное Время нередко превращалось еще и в Бремя,
как обычно, когда духовная пища становится
принудительной. Но для избранных из званых
хрестоматийный классик легко и свободно
вырастал в покоряющего вечной новизной,
незапрограммированного, нескончаемого Пушкина.
И в меру собственной одаренности каждый
избранный прокладывал свою тропу в Пушкиниане. И
обретал право сказать современникам, что есть на
свете его (сегодня пошутили бы –
“приватизированный”) “мой Пушкин”.
Замечательно материализовала это право Марина
Цветаева. В 1937 году, в злополучном году нашей
истории, волей случая тот год совпал со столетием
гибели Пушкина, и цветаевское эссе “Мой Пушкин”
оказалось как бы приуроченным к печальной дате.
Написанное в Париже на исходе 1936 года, оно
впервые увидело свет в парижских “Современных
записках”. И только через тридцать лет, в 1967-м,
удостоилось публикации в России в журнале
“Наука и жизнь”.
До сих пор памятна та публикация.
3 600 000 был тираж тогдашней “Науки и жизни”. Для
текста Марины Цветаевой – тираж фантастический!
Ее гениальная, но трудная проза никогда еще не
адресовалась многомиллионному читателю. Все
цветаевское, напечатанное до той поры в России,
Чехии, Франции, совокупным числом экземпляров не
достигало и десятой доли щедрости
не-литературного журнала. Мне посчастливилось
быть сопричастным той публикации: надо было
написать короткое вступление к ней.
Дочь Цветаевой – Аля – Ариадна Сергеевна Эфрон
до последнего часа не верила, что “Мой Пушкин”
появится в таком массовом журнале без урона для
текста. И не сомневалась, что усмиряющая ручка
редактора или цензора “утишит” вступление,
начинавшееся “слишком громко”:
“Мой Пушкин – это проза необычная, проза поэта. И
необычайная – проза о поэзии.
Это рассказ о вторжении в душу ребенка стихии
стиха. И рассказ о неумолчном ответном эхе,
родившемся в этой душе. Незаурядной душе: ребенку
ведь и самому предстояло стать поэтом, да еще
выдающимся, решительно непохожим ни на кого на
свете.
Это проза-воспоминание и проза-прозрение.
Проза-исповедь и проза-проповедь. А сверх всего
проза-исследование...”
Слово исповедь, пожалуй, здесь самое важное. В
исповедальности “Моего Пушкина” содержалось
поразительное признание: Время “на Пушкина”, на
общение с ним маленькая Марина стала исчислять с
младенчества. Может быть, оно, младенчество
одаренности, и кончилось, когда началось то
исчисление. Званая и сразу же избранная
трехлетняя девочка увидела в спальне матери
картину на стене – “Дуэль”:
“Снег, черные прутья деревец, двое черных людей
проводят третьего, под мышки, к саням – а еще
один, другой, спиной отходит. Уводимый – Пушкин,
отходящий – Дантес... Первое, что я узнала о
Пушкине, это – что его убили. ...Пушкин был мой
первый поэт, и моего первого поэта – убили.
С тех пор, да, с тех пор, как Пушкина на моих глазах
на картине Наумова – убили, ежедневно, ежечасно,
непрерывно убивали все мое младенчество,
детство, юность – я поделила мир на поэта – и
всех и выбрала – поэта, в подзащитные выбрала
поэта: защищать поэта – от всех, как бы эти все ни
одевались и не назывались...”
По ее словам, оглянувшись назад, она увидела, что
в семь лет стала не только любить и жалеть
Пушкина, но и стихи его понимать. В семь лет! И
невольно приходят на память пушкинские “7 лет, 4
месяца, 17 дней” на создание великого романа. Ну
конечно, тут нет никакой параллели с семилетним
“созреванием Пушкина” в душе удивительной
девочки. Но близкие числовые совпадения всегда
искусительны: они словно бы намекают на тайную –
кентаврическую – связь явно несвязуемых
явлений. Без мистики, а просто в угоду нашему
воображению! Так нам в угоду “лишний раз”
связываются два гения русского искусства слова.
Когда Цветаева писала “Мой Пушкин”, ее
бедственная жизнь эмигранта-изгоя шла еще и под
знаком сдвоенного трагизма тогдашней Истории
Евразии: гитлеровский террор на Западе и
сталинский террор в России. Под каждодневным
гнетом быта и бытия вспоминала она, избранная,
как рано окликнул ее Пушкин. Кроме картины в
маминой спальне, был черный монумент на
близлежащем бульваре. И назывался
Памятник-Пушкина (через дефис).
Цветаевский дом в Трехпрудном был в пяти минутах
ходьбы – нет, лучше детского бега – от
Памятник-Пушкина. И знаменитый чугунный монумент
Опекушина годами был участником детских игр уже
начинавшей все понимать дочери филолога и
музыкантши. А потом стал метафорическим началом
размышлений верной наследницы умнейшего мужа
России, да притом таких размышлений, что, к
несчастью, не стареют и могли бы родиться
сегодня:
“Под памятником Пушкина росшие не будут
предпочитать белой расы... Памятник Пушкина,
опережая события – памятник против расизма, за
равенство всех рас, за первенство каждой – лишь
бы давала гения. Памятник Пушкина есть живое
доказательство низости и мертвости расистской
теории. Расизм до своего зарождения Пушкиным
опрокинут в самую минуту его рождения...”
Когда Марина Ивановна писала эти строки в дни
гитлеризма-сталинизма, ей оставалось жить на
свете всего пять лет. Пушкин был с нею до конца.
Она ведь убежденно говорила: “Да, что знаешь с
детства – знаешь на всю жизнь...” И, возможно, она
тогда предчувствовала, что этой “всей жизни” ей
отпущено уже немного.
“Оттого ли, что я маленьким ребенком столько раз
своею рукой писала: “Прощай, свободная
стихия!”... я все вещи своей жизни полюбила и
пролюбила прощанием, а не встречей, разрывом, а не
слиянием, не на жизнь – а на смерть”.
Невесело. Но язык больших поэтов – кентавр:
сочетание несочетаемого – точности с
многозначностью. И не надо верить, будто Цветаева
пролюбила Пушкина только прощанием. Да ведь и
само пушкинское “Прощай, свободная стихия!”
означало вместе с тем – “здравствуй!”. И потому
радовало душу... А за шесть лет до “Моего
Пушкина” Цветаева написала в одном письме:
“Ведь Пушкина убили, потому что своей смертью он
никогда бы не умер, жил бы вечно...”
Так можно было написать, только пролюбив его на
жизнь! И к 200-летию со дня его рождения лучших слов
сказано не будет.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|