Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №39/1999

Архив
Даниил ДАНИН

“Я поделила мир на поэта – и всех и выбрала – поэта”

Школьное время на школьного Александра Сергеевича всегда и всюду в России было почти одинаковым.
И это учебное Время нередко превращалось еще и в Бремя.
Но для избранных из званых хрестоматийный классик легко
и свободно вырастал в покоряющего вечной новизной, незапрограммированного, нескончаемого Пушкина...

Когда-то Ираклий Андроников уверял, что только 13 дней в жизни Пушкина остаются белым пятном для пушкинистов: не знают они, где он был в эти дни, с кем встречался, что делал и, главное, что писал. Тому свидетельству Андроникова почти полвека. И нынче захотелось осведомиться у знатоков: уменьшилось ли для них то белое пятно? Однозначного ответа не прозвучало.
13 дней на протяжении 37 лет – пустяковейший пустяк, не правда ли? Да, но только по хронометражу ординарной жизни.
А однажды он сам повел счет на дни. Это когда к плану издания “Евгения Онегина” прибавил календарную выкладку – ему захотелось узнать, сколько времени писался роман. Начал 9 мая 1823-го в Кишиневе. Кончил 25 сентября 1830-го в Болдине. Итого:
“7 лет, 4 месяца, 17 дней”!
Таким плодоносным бывало время его жизни, что каждый день просился взять его на учет!
А у тех, кого он одаривал собою, у сменяющихся поколений читателей-почитателей, всегда бывал свой счет времени “на Пушкина”, на общение с ним.
Бессмертно евангельское: “Много званных да мало избранных”. На Пушкина, как на праздник жизни и поэзии, бывали званы все. Начиная с первоклашек. И школьное время на школьного Александра Сергеевича, которого “проходили”, всегда и всюду в России было почти одинаковым. И это учебное Время нередко превращалось еще и в Бремя, как обычно, когда духовная пища становится принудительной. Но для избранных из званых хрестоматийный классик легко и свободно вырастал в покоряющего вечной новизной, незапрограммированного, нескончаемого Пушкина. И в меру собственной одаренности каждый избранный прокладывал свою тропу в Пушкиниане. И обретал право сказать современникам, что есть на свете его (сегодня пошутили бы – “приватизированный”) “мой Пушкин”.
Замечательно материализовала это право Марина Цветаева. В 1937 году, в злополучном году нашей истории, волей случая тот год совпал со столетием гибели Пушкина, и цветаевское эссе “Мой Пушкин” оказалось как бы приуроченным к печальной дате. Написанное в Париже на исходе 1936 года, оно впервые увидело свет в парижских “Современных записках”. И только через тридцать лет, в 1967-м, удостоилось публикации в России в журнале “Наука и жизнь”.
До сих пор памятна та публикация.
3 600 000 был тираж тогдашней “Науки и жизни”. Для текста Марины Цветаевой – тираж фантастический! Ее гениальная, но трудная проза никогда еще не адресовалась многомиллионному читателю. Все цветаевское, напечатанное до той поры в России, Чехии, Франции, совокупным числом экземпляров не достигало и десятой доли щедрости не-литературного журнала. Мне посчастливилось быть сопричастным той публикации: надо было написать короткое вступление к ней.
Дочь Цветаевой – Аля – Ариадна Сергеевна Эфрон до последнего часа не верила, что “Мой Пушкин” появится в таком массовом журнале без урона для текста. И не сомневалась, что усмиряющая ручка редактора или цензора “утишит” вступление, начинавшееся “слишком громко”:
“Мой Пушкин – это проза необычная, проза поэта. И необычайная – проза о поэзии.
Это рассказ о вторжении в душу ребенка стихии стиха. И рассказ о неумолчном ответном эхе, родившемся в этой душе. Незаурядной душе: ребенку ведь и самому предстояло стать поэтом, да еще выдающимся, решительно непохожим ни на кого на свете.
Это проза-воспоминание и проза-прозрение. Проза-исповедь и проза-проповедь. А сверх всего проза-исследование...”
Слово исповедь, пожалуй, здесь самое важное. В исповедальности “Моего Пушкина” содержалось поразительное признание: Время “на Пушкина”, на общение с ним маленькая Марина стала исчислять с младенчества. Может быть, оно, младенчество одаренности, и кончилось, когда началось то исчисление. Званая и сразу же избранная трехлетняя девочка увидела в спальне матери картину на стене – “Дуэль”:
“Снег, черные прутья деревец, двое черных людей проводят третьего, под мышки, к саням – а еще один, другой, спиной отходит. Уводимый – Пушкин, отходящий – Дантес... Первое, что я узнала о Пушкине, это – что его убили. ...Пушкин был мой первый поэт, и моего первого поэта – убили.
С тех пор, да, с тех пор, как Пушкина на моих глазах на картине Наумова – убили, ежедневно, ежечасно, непрерывно убивали все мое младенчество, детство, юность – я поделила мир на поэта – и всех и выбрала – поэта, в подзащитные выбрала поэта: защищать поэта – от всех, как бы эти все ни одевались и не назывались...”
По ее словам, оглянувшись назад, она увидела, что в семь лет стала не только любить и жалеть Пушкина, но и стихи его понимать. В семь лет! И невольно приходят на память пушкинские “7 лет, 4 месяца, 17 дней” на создание великого романа. Ну конечно, тут нет никакой параллели с семилетним “созреванием Пушкина” в душе удивительной девочки. Но близкие числовые совпадения всегда искусительны: они словно бы намекают на тайную – кентаврическую – связь явно несвязуемых явлений. Без мистики, а просто в угоду нашему воображению! Так нам в угоду “лишний раз” связываются два гения русского искусства слова.
Когда Цветаева писала “Мой Пушкин”, ее бедственная жизнь эмигранта-изгоя шла еще и под знаком сдвоенного трагизма тогдашней Истории Евразии: гитлеровский террор на Западе и сталинский террор в России. Под каждодневным гнетом быта и бытия вспоминала она, избранная, как рано окликнул ее Пушкин. Кроме картины в маминой спальне, был черный монумент на близлежащем бульваре. И назывался Памятник-Пушкина (через дефис).
Цветаевский дом в Трехпрудном был в пяти минутах ходьбы – нет, лучше детского бега – от Памятник-Пушкина. И знаменитый чугунный монумент Опекушина годами был участником детских игр уже начинавшей все понимать дочери филолога и музыкантши. А потом стал метафорическим началом размышлений верной наследницы умнейшего мужа России, да притом таких размышлений, что, к несчастью, не стареют и могли бы родиться сегодня:
“Под памятником Пушкина росшие не будут предпочитать белой расы... Памятник Пушкина, опережая события – памятник против расизма, за равенство всех рас, за первенство каждой – лишь бы давала гения. Памятник Пушкина есть живое доказательство низости и мертвости расистской теории. Расизм до своего зарождения Пушкиным опрокинут в самую минуту его рождения...”
Когда Марина Ивановна писала эти строки в дни гитлеризма-сталинизма, ей оставалось жить на свете всего пять лет. Пушкин был с нею до конца. Она ведь убежденно говорила: “Да, что знаешь с детства – знаешь на всю жизнь...” И, возможно, она тогда предчувствовала, что этой “всей жизни” ей отпущено уже немного.
“Оттого ли, что я маленьким ребенком столько раз своею рукой писала: “Прощай, свободная стихия!”... я все вещи своей жизни полюбила и пролюбила прощанием, а не встречей, разрывом, а не слиянием, не на жизнь – а на смерть”.
Невесело. Но язык больших поэтов – кентавр: сочетание несочетаемого – точности с многозначностью. И не надо верить, будто Цветаева пролюбила Пушкина только прощанием. Да ведь и само пушкинское “Прощай, свободная стихия!” означало вместе с тем – “здравствуй!”. И потому радовало душу... А за шесть лет до “Моего Пушкина” Цветаева написала в одном письме:
“Ведь Пушкина убили, потому что своей смертью он никогда бы не умер, жил бы вечно...”
Так можно было написать, только пролюбив его на жизнь! И к 200-летию со дня его рождения лучших слов сказано не будет.


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"


Рейтинг@Mail.ru