Вероника Долина: «А раньше я думала,
что отдых – это только перемена стиля»
Вероника Аркадьевна Долина – поэт,
композитор и певица. Она создала свой, особый,
уникальный жанр авторской песни, любимый по
меньшей мере двумя поколениями слушателей.
Голос, гитара и стихи Вероники Долиной неизменно
говорят “про любовь, только и всего”...
– Как вам живется сейчас, в конце
зимы, в конце тысячелетия, в слякотной Москве? Что
радует, что тревожит, что отвращает?
– Мне живется бурно. Большая семья,
подросшие дети – все это живет, и работает, и
дышит очень интенсивно, и я вместе с ними. Радует
меня больше всего наш самый младший член семьи.
Тревожит состояние здоровья матери. Не могу
сказать, что меня что-нибудь отвращает. Гидре
отвращения я просто не даю к себе приближаться. К
политике я отношусь как к театру и сужу ее по
театральным моделям. Утешаюсь литературой.
Чувство брезгливости вызывает у меня попсовая
культура. Я говорю себе: да, есть и такое кино, и
такая музыка, и, вероятно, это кому-нибудь нужно,
но всего этого безумно много, и я стараюсь
держаться поодаль. Однако если живешь в центре
Москвы и работаешь в искусстве, то держаться
поодаль от всего этого попсового переизбытка
достаточно трудно.
– Не возникало ли у вас желания
восстать против масс-культуры, побороться против
пошлости?
– Нет, нет! Ломать не строить, это
растрата сил впустую, я по природе созидатель,
любая разрушительная деятельность не для меня. Я
за то, чтобы каждый что-то созидал, а не боролся. В
созидании и будет, если угодно, заключаться
противостояние пошлости.
– Вы сказали, что за политикой
следите, как за театральным представлением…
– Да, и сужу политиков по законам
актерского успеха. Если сказать банально и
буднично, то я острейший поклонник Ельцина. Это
настоящий актер, это мой актер.
– Но каким образом моральные нормы
включаются в это представление?
– Тоже по законам искусства. Мы помним
сказанное Пушкиным: “Гений и злодейство – две
вещи несовместные”. Помним максиму
Станиславского: “Не верю!” Кто будет хорош как
актер, кто убедит и заставит поверить, тот будет
хорош и как политический деятель. Во всяком
случае, у него шансов больше. Разумеется, я имею в
виду настоящее владение ролью, а не примитивное
клоунство, не дешевые кичевые выходки. А впрочем,
что касается политики, то ее всегда было слишком
много, раньше она стояла перед нами серой
“китайской стеной” Политбюро, сейчас окружает
пестрым базаром, но, может быть, довольно об этом?
– Ваше творчество начиналось в так
называемые годы застоя, вспоминаются ли они
теперь как время своеобразного уюта, некоей
уверенности, стабильности? Есть ли у вас
ностальгия по семидесятым?
– Мы жили под пятой у государства, но
тогда казалось, что на его ладони. Все было
неизменно гармонично устоявшимся. Зима – это
елка, лыжи, лето – это море, отпуск. И так год за
годом. Это было мило. Это было государство. В
сегодняшней нашей жизни закономерностей крайне
мало. Мы одичали. Вероятно, для особой породы
сильных людей это не только сносно, но и
привлекательно. Сильных – таких, наверное, как
фермер-первопроходец где-нибудь на Диком Западе
– сам себе закон, винтовка у изголовья… Мы
наблюдаем ежеминутное утверждение идеи Людовика
XIV: “Государство – это я”. А мне всегда хотелось,
чтобы государство – это было государство, а я –
это я. Есть прелесть в том, когда тебя опекают. В
какой-то мере в прежние годы эта опека
существовала, а сейчас – тю-тю. Сегодня все –
школьник, банкир, вор, обыватель – просыпаются и
засыпают с чувством, что государство – это я.
Революция зреет в каждом подъезде, и воплощать ее
в жизнь собираются вовсе не люди в рабочих
спецовках. В нашем подъезде люди в роскошных
шубах ходят с подписным листом, чтобы оградить
свое государство размером в один двор: давайте
перегородим въездную арку цепью, призывают они,
чтобы свои заезжали, а “те” – нет, давайте
снесем “те” гаражи-ракушки и построим свои. Я
отказываюсь все это подписывать и выдвигаю
резоны: какая же это бесплодная трата сил, пусть
заезжают и те, и эти! Я хочу, чтобы человек не
боролся и запрещал, а строил что-то свое.
– А гитара теперь звучит иначе, чем
звучала прежде?
– Да, конечно. Гитара, она ведь отчасти
медицинский прибор – градусник, тонометр…
Гитара выявляет, вытаскивает наружу наиболее
очевидные вещи, даже если их пытаются скрыть. Но
скажу и так: можно без гитары. Разнообразие
жанров сейчас очень увеличилось, мы на другом
уровне живем, есть множество других средств
художественного контакта. Когда-то стоял
единственный телефон-автомат на углу, и все к
нему бежали, а теперь чуть не у каждого мобильник
в кармане. Я не собираюсь делать вид, что гитара –
это трубка единственного телефона-автомата, и в
этом смысле не цепляюсь за гитару. Я держусь за
гитару по старинке, потому что семью кормит. Я
привыкла думать, что есть некий неизменный
природный уровень интереса слушателей к гитаре
– ровно такой, чтобы мне прокормить свою семью,
не больше, но и не меньше.
– Это шутка или мистическое
открытие?
– И ни то, и ни другое. Когда я говорила
так после трех лет работы, это была еще шутка,
после десяти лет – подтвержденный эксперимент,
сейчас, через двадцать пять, – наука.
– Расскажите, как вы начали писать
свои песни? Что было вначале – музыка или слова,
была ли первая песня открытием, потрясением,
чудом? Кто были первые слушатели?
– Не было ничего такого особенного. Хоть
нарочно придумывай историю! Не было… Середина
детства нашептывала мне что-то, дедушка мой,
талантливый, яркий человек, сообщил мне что-то
изначальное о связи музыки и слова, искусства и
науки. В четырнадцать-пятнадцать лет у меня сразу
стали складываться песенки, это быстро во мне
расшевелилось. Я не священнодействовала, не
задыхалась – это было легко. Пела родным,
подругам. Я очень прислушивалась к своему
старшему брату – ему было двадцать лет, он лучше
меня знал поэзию. Но я понятия не имела, кто еще
поет свои песни, кто есть кто, кого слушать. Со
временем познакомилась с песнями Матвеевой,
Окуджавы, потом Галича, но это знание только
просачивалось. У меня долго не было ни их
пластинок, ни книг.
– Как вы можете определить
воздействие на вас творчества Булата Окуджавы и
его личности?
– Не могу сказать, что испытала мощное
влияние. Примечала – да. Но в поэзии у меня были
другие кумиры. Ведь тогда в большой серии
“Библиотека поэта” вышли Мандельштам и
Цветаева. Если девчонкой я гадала по книге –
ставила свою судьбу на строчку стихов, то снимала
с полки синий томик Цветаевой. Нет, конечно, я
научилась боготворить Окуджаву, но когда нас
познакомили в 1976 году, он для меня был “дядя”,
чужой дядя с усами, которого все вокруг
превозносят. И я не без чувства растерянности
наблюдала образ жизни небожителей: ишь как
небожители-то живут! Он был очень взыскателен, не
всегда милосерден, а я, закомплексованная, искала
милосердия. И вот, с одной стороны, я закрывалась,
замыкалась, но с другой – внутренне крепла, много
выступала. В чем он был немилосерден? Ну например.
Я прихожу с идеей издать маленький сборник
стихов, но Булат Шалвович как отрезал: “Зачем
тебе? Да брось ты!” – ”Почему же – брось?” Он
замялся и ушел от ответа: “Н-не знаю…” Потом, в
свое время, появился, конечно, и сборник, но как же
мне хотелось в те ранние, прежние годы, ужасно
хотелось защиты, поддержки… Вы говорите,
зависимость? Да я всю жизнь мечтала о
зависимости! А разве есть такие женщины, которые
не мечтают об этом? Зависеть – это резервировать
в себе детство, знать, что есть кто-то старший и
сильный, кто защитит и поможет. Да я в ужасе от
своей независимости, но другой жизни уже не
будет.
– Вы живете в очень напряженном
ритме. Хлебников сказал, что время измеряется не
минутами, а ударами сердца. Как вы выдерживаете
этот учащенный пульс?
– Меня с детства будоражила категория
времени. То, что оно идет, уходит, приводило меня в
ужас. Я не умею остановиться и передохнуть. Я и
детей своих выстраивала так, чтобы создать себе
отдых, передышку. Я слышала, что носящая ребенка и
кормящая женщина становится замедленной и
плавной, но я только ускорялась. Слово “отдых”
просияло мне из облаков два года назад. Я поняла,
что отдых существует и что он мне сейчас
необходим. А раньше я думала, что отдых – это
только перемена стиля, как кроля на брасс при
плавании, но теперь поняла, как устала и как хочу
отдохнуть.
– Как вам удавалось в детстве
встраиваться в общепринятые рамки
школьно-пионерского существования? Прошли ли вы
через подростковый негативизм?
– Со школой я не была в больших ладах,
хотя некоторое количество троек
уравновешивалось некоторым количеством пятерок.
Мои родители были суровы, но справедливы, но я не
входила с ними в тесный контакт. Однако у меня не
было и нет сознательного противопоставления
своих принципов воспитания детей родительским.
Да, с родителями у меня не всегда были
гармоничные отношения, но в последние пять-шесть
лет я с умилением вижу, как во мне проступают их
черты – внешние и внутренние. Никакой методики
воспитания у меня никогда не было, главным было,
чтобы дети восприняли некоторые базовые понятия
свободы. И тут-то великая литература всегда
помогает.
– В начале разговора вы сказали, что
утешаетесь литературой. Что вы сейчас читаете?
Интересуетесь ли современной русской прозой?
– Боюсь, что современная русская
литература утратила свою речь в мировом
пространстве. В прозе Европа нас по всем статьям
обставила. Впрочем, и двадцать пять лет назад
романы Макса Фриша больше для меня значили, чем
романы Астафьева, что же говорить о нынешнем
положении. Я прочитала Пелевина и Сорокина, даже
не без некоторого интереса, а Кундера разорвал, а
потом снова сшил мне сердце.
– Правда ли, что вы начали писать
прозу, но скрываете это?
– Я бы очень рада, но некогда. В мою
нынешнюю жизнь невозможно встроить еще и прозу. Я
ничего или почти ничего не скрываю. Да, мне бы
хотелось написать повесть… две, три… Надеюсь,
когда-нибудь… Но сейчас мне необходимо
выступать. Я этим кормлюсь. Я – такая бабка у
метро с панорамой сигаретных коробок на груди, и
раз сигареты покупают… Но оставлю этот тон. Если
я пишу сколько-нибудь сносные стихи и на них есть
спрос, то это справедливо. Сейчас я запела
по-французски, это такая резервная площадка.
Помогает думать, что мне полморя по колено. Вот
если запою еще и по-английски, то море будет по
колено целиком. Уже вышли шесть моих
компакт-дисков, на подходе еще четыре.
Пространство обживается интенсивно, но
пространство – то же время, и на прозу его не
остается.
– Не приходилось ли вам
сталкиваться с тем, что ваш слушатель, любящий
вашу раннюю манеру, не принимает сегодняшнюю? Не
появилась ли с годами трещина в отношении со
слушателями?
– Нет, нет, я с этим не сталкивалась. Мой
слушатель – мое доверенное лицо. Годы идут, я
улучшаюсь, стихи все крепче, голос увереннее. В
последнее время я побывала в
Свердловске–Екатеринбурге (через 15 лет), в
Тагиле (впервые). Меня принимали так тепло, так
искренне, что я готова была восклицать от
восторга и благодарности. Я же не попсовая, я не
могу обклеить весь город афишами или повесить
транспарант полоскаться поперек проспекта. Мне
это и не нужно. Я приезжаю и тихо отправляюсь в
свою гостиницу. Хотя все “висят”, а я – нет, люди
приходят, и мы понимаем друг друга.
– О чем пишут вам ваши слушатели?
– Пишут – куда? На деревню дедушке,
Константину Макарычу? Я и на концертах записки
отсекаю. Писать мне бесполезно, а точнее, вредно,
я сама все напишу.
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|