Риск впечатлительности
Вольные беседы с Каем Юлием Цезарем
Рассказ Надежды Венедиктовой “Цезарь и
Венедиктова”, опубликованный в последнем,
предновогоднем номере журнала “Знамя” за
прошлый год, несет в себе дыхание праздника – и
откровенной одаренностью неизвестного автора, и
прихотью его фантазии, и победоносностью сюжета,
заставляющего признать, что жизнелюбие
неумолимо, поскольку неукротимы и
непредсказуемы в человеке его созидательные
силы.
Состязание власти с творчеством,
насилия с фантазией предстает в рассказе как
совершенно безнадежное предприятие –
безнадежное, разумеется, для власти, а не для
вдохновения, для Цезаря, жившего в первом веке до
Р.Х., а не для Венедиктовой, задающей свои дерзкие
вопросы в канун двадцать первого века Р.Х. В самом
пренебрежении дистанцией – и времени, и
житейского состояния – есть отвага. Отвага, а не
фамильярность и не амикошонство. Некий слепок с
Давида и Голиафа.
“Иногда меня цепляет мысль, кто получал
от жизни больше наслаждения – Цезарь или я?” – с
этой фразы начинается рассказ, а дальше идет
попеременное, вдумчивое и лихое сопоставление
преимуществ всесильного патриция и районной
библиотекарши, которая “никогда не командовала
войсками, вместо мистерий участвовала в
демонстрациях”. Он – из древнего и могучего рода,
который, по его утверждениям, восходит к богине
Венере; став властителем Рима, он воздвиг храм
Венеры Прародительницы. “За моей спиною
многовековая нищета, отсутствие семейных
преданий и свист бескрайних российских равнин.
Где-то витает тень прапрабабки Арины, дожившей до
ста пяти лет и последние годы ночевавшей в гробу
на чердаке – может быть, ее одиночество
полуночницы юродствует в моей крови, прося
Христа ради у времени и пространства.
Цезарь укоренен в плотном фамильном
движении к цели – я свободно болтаюсь в
просторах интимного.
На его чаше – традиции, чувство плеча и
лона, значительность внешней судьбы, придающей
блеск завершенного семейной тяге к величию.
На моей – сквозняк, открытый всем ветрам,
от сирокко до вздоха гусеницы, необязательность
биографии и ошеломляющая свобода частного
выверта.
Его кайф ощутимее и популярнее, мой –
пронзительнее. С самодовольством человека,
живущего на целую христианскую цивилизацию
позже, признаю, что дальнейшие попытки считаться
будут еще субъективнее”.
Главная из этих попыток – о чем,
собственно, и написан рассказ – свобода от плена
властолюбия, от плена непременной
победоносности. Антагонистка Цезаря – в лице
Венедиктовой – не желает никаких оков, ибо
желать личной выгоды, личных преимуществ над
другими, даже над соперницей в любви, личной
власти – это уже замуровывать себя в стены, в
кандалы, одним словом, – в пределы. Не об
анархизме здесь речь, а о подчинении чужим,
заемным, ненужным тебе параметрам. Она позволяет
своей душе гулять где хочет, позволяет себе
отдаться впечатлениям этого свободного,
незапрограммированного блуждания.
“В моей власти скользнуть за грань и не
вернуться. Искус художника – гоняться за смутным
и забираться в дебри, где не подстраховывает даже
инстинкт самосохранения.
Наслаждение последней гранью, сорвать
сознание, как стоп-кран, и на тебя не смогут
указать даже пальцем – ты уже вне пределов
досягаемости.
Власть Цезаря нуждается в свите и
государстве. Отсюда размах и внешние эффекты –
фейерверк завоеваний, интриг и судьбоносных
решений. Моя власть украдена у самой жизни,
достигшей избыточности в человеке и ищущей
свежий выход.
Засунь меня вместо Цезаря на колесницу
триумфатора, и я через четверть часа сдохну со
скуки. Засунь его в мой столбняк под деревом, и он
сочтет, что боги покарали его безумием”.
И еще через две страницы: “Он навязывал
свое и наслаждался подгонкой действительности к
своему образцу – в ловушке его честолюбия даже
предсказания оракула теряли свою
двусмысленность в пользу Цезаря.
Моя тактика с противоположным знаком –
мастера из Фучжоу выезжали в открытое море, где
воздух влажен и свободен от пыли, и в лодках
работали над изделиями из расписного лака,
средневековые китайцы ценили чистоту воздуха,
как я – чистоту прикосновения к происходящему”.
То, что героиня рассказа – художник, да
еще и писатель, заставляет ее с особенной
чуткостью внимать человеческой
впечатлительности – она готова видеть в этой
впечатлительности едва ли не главную ценность и
чудо творения: “Я ловлю кайф, когда удается
застукать себя без всяких прикрас, в наготе
смирения – ни границ, ни точки опоры, и нет имени
тому, что протаскивает окружающее сквозь слова”.
Это в своем роде исповедь и проповедь
ненасилия над воображением, над поэтическим
созерцанием мира. Созерцание это у Н.Венедиктовой
обладает глубокой энергией и тонкой
подвижностью, между происходящим в реальности и
поэтическим отражением совершается напряженное
взаимодействие, уловить которое и запечатлеть
едва ли возможно – настолько сложна прихоть
подобных взаимодействий. Тем не менее автор
внутри своего рассказа помещает историю о том,
как любовь, оскорбленная изменой, преображает
эту измену в поэзию, ибо обнаруживает в ней
бесконечный резерв красоты. Этот рассказ в
рассказе она называет “Ваза конца второго
тысячелетия”, возвращая нас к датировке самого
начала своего повествования и обнаруживая, как
огромна свобода человека в означенную эпоху –
если, конечно, этот человек не одержим ложными
параметрами.
|