Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №9/2011
Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена

ВАРИАЦИИ НА ТЕМУ ЭПОХИ


Крыщук Николай

ЗНАК ТОЛПЫ

Статья первая

Мы живем в мире призраков и упырей, которых еще называют блуждающими мертвецами. Сознавать это каждую секунду страшно, и мы уклоняемся от этого знания, не верим своим глазам и ушам, из последних сил спасаясь в вежливости. Получается даже немного комично, как в романе Алексея Константиновича Толстого.


Помните, как Рыбаренко говорит Руневскому, что на балу много упырей, а тот не верит. Какие упыри? Всё люди как люди. Вот, «приблизившись к бригадирше, Теляев улыбнулся и шаркнул ногой. Старуха также улыбнулась и опустила пальцы в табакерку статского советника.
– С донником, мой батюшка? – спросила она.
– С донником, сударыня, – отвечал сладким голосом Теляев».
Да какие же они упыри? И главное, как определить?
«Заметьте только, – отвечает Рыбаренко, – как они, встречаясь друг с другом, щелкают языком. Это по-настоящему не щелканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их условный знак, и так они друг друга узнают и приветствуют».
Смешно. Недаром говорят, что уже несколько лет, как этот Рыбаренко помешался в уме.
Однако будущее в романе подтвердило наблюдение сумасшедшего.

* * *

Наша реальность не менее фантастична и не менее комична, но, конечно, несколько в другом роде. Прежде всего у наших мертвецов нет этого простенького «условного знака», по которому их можно определить. Человек живет, как все. Спешит вечером к началу сериала, к которому все спешат. Фанатеет от звезды эстрады, которую за ночь, зная психологию потребителя, изготовили профи. Выпивает или укалывается за компанию. С легким сердцем верит ТВ новостям и любит лидера нации за то, что тот без юридических заморочек, фразой всенародно любимого капитана Жеглова припечатал опального олигарха.
Да, наши мертвецы по большей части легковерны и счастливы. Они живут виртуальным или гламурным миром, в котором нет болезней, а смерть знает обратный ход. Вид чужой беды вызывает у них раздражение, как бестактная попытка нарушить гармонию.
При этом живут они целеустремленно, в зависимости от достатка: ездят в Милан на шопинг, устраивают воскресные пикники с шашлыком, страстно, как герой Платонова к паровозам, относятся к маркам машин, но если вы с ними вдруг заговорите о стихах, например, сразят сильным вопросом, на который не способны ответить все мертвецы мира: «Зачем?»
Вы ему: говорят, в мире существует некая темная материя и миллиарды клеток нашего мозга пребывают в этой среде, роль которой ученые затрудняются определить. Он: ну и?!
У голубей есть локатор, с помощью которого они определяют дорогу домой. Интересно, в человеке он тоже когда-то был? – Не интересно.
Экономисты утверждают, что тотальный политический контроль и рынок несовместимы и мы стоим на краю катастрофы. – Не надо страшилок.
Вы (книгочей, зануда): Бродский считал, что искусство не синонимично, но в лучшем случае параллельно истории. Он в ответ: ?!.
Общение выходит угнетающе эмоциональное и, к сожалению, столь же неполноценное в отношении информации, как с потусторонним миром. Тут, может быть, вопрос общего языка. Потому что, подойди ты к этому предполагаемому упырю не с тяжелыми вопросами и навязанным любопытством, а просто и по-доброму, вполне мог бы получиться душевный контакт. «С донником, батюшка?» – «С донником, с донником, сударыня».
Донник, кстати, кто не знает, пахучая лекарственная трава, которую используют для отдушки табака. Вот вам и тема, и зацепились, как говорится, языками.

* * *

Довольно, однако, фантастики и страшилок. Потому что строгого разделения человечества на два лагеря – мертвых и живых – в нашем, философско-метафорическом, изложении нет. Здесь происходит безвизовое, ежесекундное перемещение. Каждый из нас бывает попеременно то мертвым, то живым. Тех, правда, кто задерживается в стане мертвых надолго и чувствует себя в нем комфортно, вернуть к жизни довольно трудно. Некоторые считают, что и вовсе невозможно. Художники и учителя, однако, продолжают трудиться над этой проблемой с тем же слепым упорством, с каким медики вершат каждый день свою миссию, зная о неизбежности смерти.
Речь, в сущности, идет о том, о чем вслед за Прустом всю жизнь твердил философ Мераб Мамардашвили. «Жизнь есть усилие во времени, – писал он. – То есть нужно совершать усилие, чтобы оставаться живым. Мы ведь на уровне нашей интуиции знаем, что не все живо, что кажется живым. Многое из того, что мы испытываем, что мы думаем и делаем, – мертво. Мертво… – потому что подражание чему-то другому – не твоя мысль, а чужая. Мертво, потому что – это не твое подлинное, собственное чувство, а стереотипное, стандартное, не то, которое ты испытываешь сам».
Все, как видите, просто. И так было от веку. Но в прошлые времена противостояние живого и мертвого, то есть, говоря попросту, стереотипного и творческого носило локальный характер, который нам известен по истории как конфликт гения и толпы, поэта и черни, прогрессиста и власти. ХХ век внес в эту диспозицию (если брать термин в его военном значении) существенное изменение.

* * *

Это явление описал еще в первой половине прошлого века Хосе Ортега-и-Гассет, который и дал ему название: восстание масс. При этом он предупреждал, что оценивать это грандиозное событие нельзя исключительно политически, необходимо видеть в нем процесс «интеллектуальный, нравственный, экономический, духовный, включающий в себя обычаи и всевозможные правила и условности вплоть до манеры одеваться и развлекаться».
Толпа, которая до того теснилась в глубине сцены, теперь вышла к рампе и стала главным персонажем истории. «Солистов больше нет – один хор». Этот хор взял на себя функции меньшинства не только в сфере развлечений, но и во всей общественной и политической жизни. Приоритет человека вообще, без примет и отличий, превратился во всеобщую психологическую установку. Наступила эпоха уравнивания.
Первую волну восстания масс Россия встретила после Октябрьской революции. Сатирические персонажи Зощенко довольно быстро освободились от роли маргиналов. Многие из них выбились в начальники, стали управлять наукой, культурой и государством. Социальные и образовательные границы массового сознания стали размываться. Однако Пушкин еще был «наше всё», культ науки не подлежал пересмотру, повседневно преследуемая незаурядность в исторической перспективе все же давала пищу для национальной гордости. То есть, говоря современным языком, в ходу еще была матрица традиционной культуры. Книжки пусть и не читали, но литературу уважали, в музеи не заглядывали, но признаться в этом стыдились. Чистая условность, правила приличия, но, как теперь выясняется, и это было не так уж мало.
Волна девяностых оказалась решительней и привела к последствиям, возможно, необратимым. Социальный статус, материальный достаток и уровень образования в культурном отношении перестали играть решающую роль. Менеджер, дворник, губернатор и ученый в одинаковой мере являются теперь продуктом телевизионного и компьютерного общества. Крупный предприниматель и его охранник едины в том, что в равной мере хотят «дать ход и силу закона своим трактирным фантазиям». Фрейлин императрицы, тайных графов, профессоров и инженеров, получивших образование до революции и сохраняющих в памяти элементы прежнего этикета, нравственных установок и эстетических пристрастий, больше нет. Эти культурные островки еще сохранялись в тридцатые годы, держались родовой, исторической памятью и крепостью личных отношений. Сегодня они скрылись в волнах массового искусства и крепостнической информации. Теперь это – дело только индивидуального усилия, которое ни в какой мере не может рассчитывать на общественное одобрение. В культуре маргиналы и элита поменялись местами с той же решительностью, с какой в политике правые и левые.
Быстрота и энергия перемен вышвыривает на обочину людей «архаического склада», а новые толпы «с таким ускорением извергаются на поверхность истории, что не успевают пропитаться традиционной культурой».
Человек толпы не озабочен устройством мира и природы, что для обитателей и участников прежней культуры было обыкновенным и непременным свойством. Казалось бы, и Бог с ним, ведь это всего лишь знание. И не стоит грузить детей сведениями из фундаментальных наук. Шерлок Холмс тоже был не в курсе того, что Земля вертится вокруг Солнца, а между тем прожил жизнь примечательную.
Но это интеллектуальное нелюбопытство оказалось связано каким-то образом и с нравственной апатией. Уяснение понятий, различение добра и зла требуют сегодня специальных усилий, для которых у большинства нет навыков, да нет в том и потребности. Конформизм обзавелся аргументами прагматизма и чувствует себя победно. Уязвить его невозможно, на оскорбления он не отвечает, а любой упрек воспринимает как вылазку хулигана. Строго по пьесе Евгения Шварца «Дракон»: «Генрих. Но позвольте! Если глубоко рассмотреть, то я лично ни в чем не виноват. Меня так учили. Ланцелот. Всех учили. Но зачем ты оказался первым учеником, скотина такая? Генрих. Уйдем, папа. Он ругается».

* * *

Но, возможно, все сводится к проблеме отцов и детей? Именно отцы, люди архаического склада, жалуются обычно на детей и с пафосом вспоминают добрую старину. Именно они оценивают происходящее исключительно негативно, и, стало быть, зачин разговора о «мертвецах» объясняется просто – стариковской точкой зрения.
Еще недавно, когда речь шла о советской ностальгии, можно было действительно думать, что разлом общества проходит по возрасту. Сейчас очевидно, что размежевание происходит внутри всех возрастов, и в большей степени не по политическим, а по культурным, цивилизационным и нравственным мотивам.
Более того, борение идет внутри человека. Романтическое противопоставление духовности и бездуховности, как было еще сравнительно недавно, во времена Цветаевой, например, – не наш сюжет. Помните?

Вы – с отрыжками, я – с книжками,
С трюфелем, я – с грифелем,
Вы – с оливками, я – с рифмами,
С пикулем, я – с дактилем.

Все это работало и было живо в эпоху, когда существовали эталоны (в советскую в том числе). Даже футуристическая борьба с искусством прошлого, когда Пушкина сбрасывали с корабля современности, сегодня кажется простым ребячеством. Сейчас другое. В «Дегуманизации искусства» тот же Ортега-и-Гассет пишет: «Жестокий разрыв настоящего с прошлым – главный признак нашей эпохи, и похоже, что он-то и вносит смятение в сегодняшнюю жизнь. Мы чувствуем, что внезапно стали одинокими, что мертвые умерли всерьез, навсегда и больше не могут нам помочь. Следы духовной традиции стерлись. Все примеры, эталоны, образцы бесполезны».
То есть, мы имеем дело с данностью, которая не является следствием чьего-то злого умысла, недосмотра или трагического упадка. Мы напуганы, конечно, мощью и неуправляемостью технического прогресса, да, но ведь и упоены им и, во всяком случае, не нуждаемся в советах старых мудрецов.
Главное же, если все это подобно природной стихии и дело не в отдельных личностях и даже не в политической системе, то возможна ли здесь вообще моральная оценка? Мертвые и живые – ведь это сравнение тоже из старой матрицы. Кого оно сегодня затронет? А против ветра плюет только очень неосторожный и нетерпеливый.
Вопрос этот не такой простой, как кажется, и требует подробного разговора, который я надеюсь продолжить в следующей статье.