Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №8/2011
Четвертая тетрадь
Идеи. Судьбы. Времена

Имена родства

Пасхальные истории

Ирина Стин и Анатолий Фирсов вошли в историю отечественной культуры как выдающиеся мастера цветной фотографии. В советское время в редком интеллигентном доме не было их фотоальбомов, выпускавшихся издательством «Планета». Все полвека совместной жизни Ирина Игоревна и Анатолий Васильевич провели в поездках по России. В 1960-е годы первыми из фотографов они открыли людям красоту Русского Севера: Поморье, Соловки, Валаам. Они показали и красоту этих святых мест, и ужас разорения там, где еще вчера были лагеря для «врагов народа». «Что это у вас все церкви в кадре! – бушевал в 1960-е годы один рьяный начальник, отбрасывая снимки. – Вы же молодые люди! Фотографируйте новостройки!»
В начале прошлого года мне посчастливилось записывать рассказы Ирины Игоревны и Анатолия Васильевича о пережитом. Ирина Игоревна Стин была последним осколком нескольких дворянских и казачьих родов, не уехавших после революции в эмиграцию и почти поголовно истребленных. Ее рассказы – это больше чем воспоминания. Это притчи пасхального человека – радостного и любящего, жертвенного и благородного. Их хочется и перечитывать, и пересказывать, потому что все они – о чем-то самом главном в жизни.

Дворянское гнездо

Моя точка на карте – Старый Арбат, Большой Афанасьевский переулок, Староконюшенный и Гагаринский, Сивцев Вражек… Дворянский центр Москвы. Все детство мое прошло там. Не подумайте, что я этим чванюсь или хвалюсь. Я просто объясняю вам среду обитания. Наше житье было абсолютно отдельным от советского, хотя детей всячески втягивали в советское. Во дворе я, конечно, уже играла со всеми ребятами, но я бежала домой, как птица летит в гнездо. Потому что с кем бы я ни дружила, я чувствовала свою отдельность.

Опыт

Я когда-то маме сказала: «Не понимаю, как вы смогли все это перенести? Расстрелы, потерю родного дома, гибель близких, постоянные страхи… Я бы этого не выдержала!»
– Ну как же, у нас был опыт, – сказала мама.
– Какой? – удивилась я.
– Французской революции.
Оказывается, они с детства понимали, что это может случиться в России. Для них революция не была неожиданностью.

Бабушка

Очень много дала мне бабушка – бесценный человек, ума палата. У бабушки расстреляли старшего сына, так что она получила полную версию советской жизни. Ужасная была жизнь, и тем более было интересно, знаменательно видеть таких людей в этой жизни.
Помню ее первую заповедь (тогда мне было лет пять-шесть): «Помни о смерти». Умереть придется, и надо жить так, чтобы не было стыдно. Не дай бог, чтобы огорчить Бога. И я это понимала.
Когда бабушка мне говорила, что нельзя громко говорить, громко смеяться, – все это меня только раздражало. Почему всем можно, а мне нельзя? Это вызывало протест, но потом улеглось и стало моей натурой, и я поняла, что бабушка была абсолютно права. Нельзя кричать, нельзя громко смеяться, нельзя, если нет пожара, бежать. Надо вести себя корректно.
Дворянское воспитание всегда сводилось к мобилизации, к собранности. К удержанию чувств и внешних проявлений. Задача была: не проявлять эмоции, а руководить ими. Точно знать, что, как, кому и почему говорить, что сделать в данный момент. Человека учили с детства управлять собой. И думать.

Обида

Помню: мы шли с бабушкой по улице, а я надулась, не помню на что. Бабушка спрашивает: «Что ты молчишь?» – «Я обиделась». – «Обиделась? Обижаются только мещане». Больше я никогда и ни на что не обижалась, как бы меня ни задели, что бы меня ни огорчило. Всегда из всего можно найти выход, а обида – это не выход, это глупость.

Доктор Гааз

Доктор Федор Петрович Гааз* похоронен на Немецком кладбище, где и наши близкие все. Оно же – Введенское, оно же Лютеранское, оно же Введенские горы. Чудное старое кладбище, с очень красивыми памятниками.
Однажды бабушка остановилась возле одного простого католического креста и рассказала мне о докторе Гаазе. Как он принимал всех – и богатых, и бедных, кто бы ни пришел. Как, принимая какого-нибудь мужичонку, начинал с того, что говорил: «Вы знаете, я же дорогой доктор». «Как же, как же, наслышаны». И тут мужичонка доставал монетки и давал, допустим, полтинник. А доктор сбрасывал эту монету в ящик и приступал к опросу. Очень долго все, тщательно – где родился, какая семья, чем кто болеет, ну все-все. И пишет и пишет себе, пишет и пишет. В конце концов доктор подходил к стеклянному шкапчику, доставал то, что считал нужным прописать. Бедняк прижимал к сердцу бутылочку и отправлялся домой – то ли на трамвае ехал, то ли пешком добирался до своей окраины. И вот в конце концов человек возвращается к себе, измученный дорогой и мыслями о том, что пятьдесят копеек он все-таки истратил, серьезные деньги, за доктора-то. И тут вдруг видит, что во дворе у него стоит… корова или лошадь – в дар от доктора.
У Гааза был помощник, которому он во время приема давал знак, и тот ехал на рынок и покупал то, в чем более всего нуждался бедняк-пациент, а потом по адресу, уже переданному ему Гаазом, отвозил.
И вот этот момент в бабушкином изложении вызывал у меня наибольшее воодушевление. Вот как надо жить и как помогать! Еще мне особенно нравилась эта система строгости показной и того, что Гааз смело говорил, что он дорогой врач, а при этом его подарки пациентам стоили в сто, в тысячу раз больше.
Все это мне было так близко! Внутренние чувства, помню, просто разрывали меня. Мне лет пять всего было или шесть, но я вдруг увидела и поняла: вот цель жизни! Я твердо решила стать врачом.

Бабочка

Дача, тишина, чистейший воздух. Сплошь кругом жуки, бабочки, шмели, пчелы, стрекозы… Все это летит, все живет своей жизнью, всего много.
В то время продавались сачки на легкой ручке. Все дети бегали с сачками, и я тоже. Бабушке долго не удавалось отучить меня от этой пагубной привычки ловить бабочек.
Однажды бабушка стояла разговаривала с какой-то приятельницей своей, и вдруг мне на плечо села бабочка. И я бабушке показываю: мол, тише, тише, сейчас я ее поймаю. А бабушка очень страдала от этого, и она мне сказала: «Ну зачем же ее ловить? Ты посмотри: она тебе доверяет, села к тебе на плечо. Она даже, может быть, просит твоей защиты».
И тут я не просто ловить не стала, я устыдилась впервые. Ребенку же очень важно быть честным и справедливым, он все время стоит за честность, он спорит, если кто-нибудь, играя в салочки или пряталки, подсматривал. А тут прямо тебе говорят, что ты предал. Как же так? Выходит, что я совершаю подлость. С этого момента я перестала ловить бабочек.

Восточные сладости

У меня были приятельницы школьные, близнецы, и я знала, что почему-то они часто оставались убирать класс. Все уходят, а они остаются убирать класс. Никто их не заставлял. Почему остаются – я не задумывалась.
Много лет спустя одна из этих близняшек говорит мне: «А ты помнишь, что мы с Галей оставались убирать класс?.. А знаешь почему?» Нет, говорю, расскажи. «А можно было открыть парту, а там – надкусанный, даже почти целый бублик лежит». Я была поражена: «Как? Мы голодали, а кто-то бросал бублик?» Это звучало неправдоподобно. Забыть бублик невозможно, если ты все время голодный.
Еще помню: я сидела с одной девочкой, ее звали Фая. И эта Фая что-то жует. Спрашиваю тихо: «Фая, что ты ешь?» И она говорит: «Косхалву». Халва эта была такая тягучая, молочного цвета, с грецкими орехами, вкуснятина! Продавалась в магазине на Арбате, «Восточные сладости» он назывался. И я думаю: «Сколько ж я ее не ела?» И говорю: «Слушай, дай мне маленький кусочек, просто вспомнить вкус». Знаете, она мне дала кусочек. До сих пор жалею, что взяла. От растерянности, наверное. Кусочек этот был приблизительно со спичечную головку.

Пасха моя

Весна 1947 года. Папа сидит на Лубянке. Все знакомые разбежались от нас моментально, как только папу арестовали. И мы никак не обижались, потому что знали, что даже прийти к знакомым нельзя лишний раз – тут же загребут и скажут: вот вам, пожалуйста, еще один курьер от английской королевы. И мы с мамой остались в голоде и холоде, без никого.
Одновременно с папой сгребли нашу близкую, замечательнейшую приятельницу, художницу Катю, и инженера знакомого. На них испробовали все: и голод, и побои, и бессонницу, и карцер. Папе перебили нос, пальцы были переломаны пресс-папье мраморным. Много чего там успели. Но вот инженера и художницу Катю выпустили. Возможно, папе удалось на себя взять всю их мнимую вину.
Катя сразу к нам прибежала, а мы просто не верили своим глазам, так были счастливы. Катя жила в глубоком подвале на улице Каляевской. Она была намного старше меня; я ее по имени называю потому, что тетями и дядями было принято называть только действительно тех, с кем в родстве состоишь, а так называли или по имени, или по имени-отчеству. По-настоящему Катя была баронесса, звали ее Екатерина Альбертовна Хомзе, она была родом из Кяхты.
Катя мне Библию рассказывала, читала стихи, исполняла оперные партии – от «Евгения Онегина» до «Кольца Нибелунгов». Она была для меня все: и театр, и учитель, и философ, и друг.
Если я к ней приходила, то обычно и ночевала у нее. Вечером Катя доставала серенький носовой платочек, а в нем – кусочки сахара. Всю неделю она от себя выкраивала, откладывала мне, девочке-подростку. В результате в платочке могло быть до десяти таких вот кусочков крошечных. Я никогда их не забуду. Потому что большей жертвы в тех условиях просто нельзя себе представить. На Страшном суде, если можно будет, я эти кусочки сахара подложу Кате.
Вот вам и Пасха моя.

Записал Дмитрий ШЕВАРОВ