Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №20/2005

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена

КНИГА ИМЕН 
ИМЕНА ЭТОЙ СТРАНИЦЫ:
Виктор Борисов-Мусатов (1870–1905)
Федор Петрович Гааз (1780–1853) 

Дмитрий ШЕВАРОВ

«Парк погружается в тень»

О единственном русском художнике, на картинах которого не бывает снега

Ну что Вам сказать насчет “холода” моих картин?.. Право, не знаю. Наденьте плед, завяжите потеплее горло, когда соберетесь их смотреть. А после примите 20 грамм хинина... дабы не простудиться. Хотел бы я – и очень даже – напустить в них тепла, жару... Да не могу. Учился я у разных “корифеев” русского искусства. Страстно сам хотел, как у них, вкладывать все в рыжий свет коптящих керосиновых ламп... А видел только солнечный свет – яркий, как серебристый шелк с холодными тонами перламутра...

В. Э. Борисов-Мусатов

АВТОПОРТРЕТ. 1904–1905Кто помнит картины Борисова-Мусатова, тот вспомнит и этот дом. Классическая русская усадьба с белыми колоннами, зеленой крышей, широкой террасой и флигелем неподалеку. На мусатовских этюдах усадьба стоит на высокой горе, рядом с облаками, от нее спадает широкая просека и ведет пустынная тропинка.
Было бы странно представить, что этот дом не вообще усадьба, не символ, рожденный фантазией и тоской художника, а живой реальный дом с адресом, индексом, со своими обитателями, с холодом ступеней и скрипом половиц. И дождь иногда стучит по его старой крыше...
“Дом в Введенском. День”. Акварель.
“Дом в Введенском. Вечер”. Гуашь.
“Дом в Введенском на закате”. Темпера.
“Сон божества”. Акварель. Эскиз неосуществленной фрески.
“Парк погружается в тень”. Акварель. Этюд...
И везде этот дом – чуть дальше, чуть ближе. Все происходит вокруг него: шествие деревьев, женщин, облаков, все обтекает его.
Борисов-Мусатов провел здесь свое предпоследнее лето. Вернее, его вторую половину: конец июля и август 1904 года. Это совсем рядом со станцией Звенигород, минут десять ходьбы.
Усадьбу “Введенское” проектировал поэт и архитектор Львов на излете восемнадцатого столетия. А принадлежала она в разные времена то Голицыным, то Шереметевым, то Лопухиным. В начале двадцатого века комнаты во флигелях сдавали дачникам. В летние месяцы здесь бывали Чехов, Чайковский, художница Мария Якунчикова. Над аркой ворот перед иконой горела по вечерам лампада.
Я был здесь в мае прошлого года. Когда я сырым парком спустился вдоль просеки и вышел на нее по траве, то, оглянувшись на дом, увидел... мусатовскую картину. Мне даже показалось, что мольберт художника стоял именно на том месте, где я оглянулся.
Дом был перестроен в 1912 году, дерево заменили камнем, и усадьба почему-то немного сдвинулась влево. Рядом с колоннадой выросла ель, которой не было при Мусатове, а у флигеля – береза. Липы вдоль просеки разрослись в стороны, и просека оттого стала теснее, плотно подошла к дому. Совсем не изменился лишь сам обрыв, а сбегающая с высоты тропинка в точности повторяет те извивы, что она делала летом 1904 года. Две сосны, что видны справа на эскизе “Сон божества”, смотрятся теперь грузнее и дремучее, но их можно без труда узнать.
Сейчас здесь санаторий. Общего типа. А в войну был госпиталь. А до того чего только не было. Приют для беспризорников… И все-таки этому дому повезло.
Год назад около Подольска я набрел на полуразрушенную усадьбу. Много лет она стоит без крыши, без оконных рам, даже без перекрытий и пола там, где был второй этаж. В целости остались лишь огромная терраса, боковые лестницы, ведущие к ней.
Каждый день я возвращался к своей находке, ожидая от себя какого-то археологического любопытства, мальчишеского, азартного. Но все грустнее мне было подниматься по чугунной лестнице, смотреть в заросший парк, облокотившись на решетку уцелевшей террасы. Даже сталинградские мемориальные руины, у которых я много раз был, касались сердца глуше, не так тягостно, как эти.
Разрушения войны всегда понятнее в силу своей оплавленной очевидности, чем руины, случившиеся как бы сами собой, под нашествием ежедневного запустения, бытового одичания, рутинной злобы. И некуда деваться от смущения: здесь шумела и шептала что-то жизнь, здесь были долгие обеды с окрошкой и чай в пятом часу.
У выбитых, опустошенных, но все равно прекрасных окон так ясно, что все наши споры о прошлом России, о будущем, о партиях, о вождях, о царях – все это частность, сухой лист, который неизвестно куда несет.
...Борисов-Мусатов много месяцев писал картину “Гармония”. Но все что-то мешало. То он расставлял на поляне стулья, необходимые для задуманной композиции, и вдруг начинал сыпать снег. Или кончались деньги, и надо было срочно браться за другую работу.
Последние годы жизни Мусатова пришлись на выморочное время. Почти все упивались разладом, торопили грядущее крушение, столичная публика предавалась порокам, а плохие поэты пытались на манер Бодлера все это воспевать. Критика хотела сдернуть с Мусатова “розовые очки”, открыть ему глаза на действительность. А он все видел, но движение его души было обратным тому, что происходило в жизни. “Я нашел себе свой мир, – писал он в одном из писем. – И ничто уже меня не может выбить из моей колеи... Человек носит счастье в себе самом. Я его имею и верю, что в нем не разочаруюсь до конца. Я счастлив, готов любить вас всех и могу снисходительно переносить незаслуженные удары. Потому что мне кажется, что я сильнее вас всех...”
Судьба проявляет иногда утонченную справедливость по мелким, казалось бы, поводам. Мусатова допекали упреками в эстетизме, мистике, холодных фантазиях, а судьба возьми и сохрани столь любимый им ландшафт, да еще в таких подробностях, как изгиб тропинки и абрис облака, наплывающего из-за дома... Вот и пойми, отчего она бывает так беспощадна, когда речь идет о самом главном – о жизни.
ПАРК ПОГРУЖАЕТСЯ В ТЕНЬ. 1902Мусатов умер, прокатившись на лодке по Оке в конце октября.
Он, кажется, так и остался единственным русским художником, ни на одной картине которого нет снега. Вместо снега он бросал на землю серебристый шелк. Оттого его этюды и отдают тем рассеянным ровным светом, который принимают за холод.
Из последнего письма Борисова-Мусатова сестре Елене, 23 октября 1905 года: “Теперь, быть может, надо учиться, как делать перевязки...”
Уходя из Введенского, я простился с домом, тронув его штукатурку. С горы было видно, как в Звенигороде ветер сносит дымки из труб. Слишком зябко для мая, будто и не май, а осень. В такой, быть может, день и Мусатов уезжал отсюда, оставляя ранние свечи в большом доме. Бабочки тыкаются в темноту, как в стену, а кто-то убегает вниз по аллее, осыпая сирень и дождевые капли...
Все это, конечно, несложно представить, особенно когда идешь на станцию один. И свечи, и бабочки, и тяжелая сирень после дождя – все это уже было придумано каким-нибудь раненым летчиком, лежавшим у высокого окна.
Он видел только краешек неба и трещинки в углу потолка, и по этому кусочку, и по трещинкам, и по осколкам школьной памяти летчик восстанавливал в душе картину чего-то здесь бывшего. Когда летчик слышал шорохи грубо обрезанных кустов под окном, он представлял шорохи платья по дорожке – длинного платья из лилового, с глубокими складками атласа. И тогда он особенно ждал бессонную медсестричку, то возникавшую в узких проходах между коек, то исчезавшую в наклоне над кем-то.
Когда она подошла к нему, летчик мысленно примерил ей это привидевшееся ему платье и нашел, что медсестричке был бы к лицу этот глубокий атлас. Он скрыл бы все углы ее детской заморенной фигурки.
Наклонившись к нему, она шепнула скороговоркой:
– Что вы так смотрите на меня сегодня?
– Смотрю, – тупо сказал он.
– Я думаю, что вам нельзя так на меня смотреть.
– Нельзя, – согласился он и закрыл глаза.
Тут ее позвали из коридора, и она ушла. Остались трещинки и шорох платья.


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru