Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №7/2004

Вторая тетрадь. Школьное дело

ЛИНИЯ ЖИЗНИ 
 

Николай КРЫЩУК
С.-Петербург
Судьба выбрала для меня однажды единственно правильный из существующих способов знакомства с поэтом: я услышал его стихи. Услышал и тут же их запомнил. С голоса.
Школьные еще годы. Спектакль Ленинградского ТЮЗа «Тебе посвящается». Герой, тоже школьник, читает стихотворное послание своей возлюбленной:
Мне без тебя так трудно жить,
А ты – ты дразнишь и тревожишь.
Ты мне не можешь заменить
Весь мир…
А кажется, что можешь.
Есть в мире у меня свое:
Дела, успехи и напасти.
Мне лишь тебя недостает
Для полного людского счастья.
Мне без тебя так трудно жить:
Все – неуютно, все – тревожит…
Ты мир не можешь заменить.
Но ведь и он тебя – не может.
Это стихотворение вполне могло быть написано моим ровесником. Но могло принадлежать и Блейку, например, если отвлечься от чисто советских оборотов вроде «полного людского счастья» (второе четверостишие я бы вообще опустил). При этом сама поэтическая формула того, что чувствует влюбленный, совершенна.
Имени поэта никто не знал.
Потом удалось узнать, что зовут его Наум Коржавин. Что стихи написаны совсем молодым человеком, давно, в 1952 году, еще при Сталине. Однако за плечами у поэта была уже тюрьма и ссылка.
С детства близорукий (из-за этого не попал на фронт), по-юношески категоричный, он всегда писал и говорил то, что думал. А думал и чувствовал часто не то, что остальные. Поэтому, наверное, дорожил читателем. Рассказывают, что такому «читателю» с Лубянки молодой поэт Эмка Мандель однажды доверчиво принес свои стихи. Так, наверное, и было.
«В партиях не состоявший, // Он как обыватель жил». Так Наум Коржавин написал о Гейне, а мог бы написать о себе:
Была эпоха денег,
Был девятнадцатый век.
И жил в Германии Гейне,
Невыдержанный человек.
И эти стихи о беспартийном, «невыдержанном» поэте, который считал, что «высшая верность поэта – верность себе самому», написаны в 1944 году. Он легко еще отделался, этот простодушный юноша (аппетиты и вкусы той эпохи мы теперь знаем). И прожил большую жизнь. Счастливчик, можно сказать.
Но приноравливаться ко времени Коржавин так и не научился. Не из вечной оппозиционности или дурного характера, а потому что действительно просто не знал другой формы верности, кроме верности себе самому. На знаменательные события, конечно, откликался. Но тоже своеобразно. Только ленивый не отметился в 1961 г. стихотворением на полет Гагарина. «Отметился» и Коржавин:
Мне жаль вас, майор Гагарин,
Исполнивший долг майора.
Мне жаль… Вы хороший парень,
Но вы испортитесь скоро.
От этого лишнего шума,
От этой сыгранной встречи
Вы сами начнете думать,
Что вы совершили нечто, –
Такое, что люди просят
У неба давно и страстно.
Такое, что всем приносит
На унцию больше счастья.
Короче, человеку вредно думать, «что больше он есть, чем значит», и полет человека в космос событие, конечно, замечательное, но все же не масштаба той просьбы, с которой человечество обращается к небу.
Чтобы понять, однако, вполне поэта Коржавина, необходимо прочитать его позднейшую сноску к строке, в которой предрекается, что хороший парень скоро испортится: «Судя по всему, – это утверждение несправедливо. Но стихи написаны тогда, в дни торжеств, и я имел в виду не личность, а явление». При всей своей категоричности он не хотел быть несправедливым и никого не желал обидеть. Но эта удивительная, какая-то несовременная честность…
Эти, как и многие другие стихи, я прочитал много позже. В Советском Союзе вышла у него всего одна маленькая книжечка «Годы», да и ее было не достать. А когда я уже твердо решил познакомиться с Наумом Коржавиным и стал искать общих знакомых, выяснилось, что он эмигрировал.
Встретиться с Наумом Моисеевичем мне удалось ровно тридцать лет спустя, в октябре 2003 года, в Петербурге, на квартире его друзей.
Сейчас он кажется все таким же. Только годы прибавились. Петербургская погода не для его здоровья. Приехал повидать друзей и в первый же день простудился. Кашляет. Пьет горячий чай, наливая его из большой кружки в глубокую тарелку.
Он прямодушен, поэтому иным кажется, что хочет обидеть. Противоречит себе, потому что думает. Пытается с помощью своего природного нравственного камертона услышать время. Только время теперь иное. И кто-то из молодых людей, может быть, даже не слышал о поэте Науме Коржавине.

Наум Коржавин:
Кроме откровенности должно быть откровение

Наум Коржавин. Фото ИТАР–ТАСС

Можно ли стать Моцартом?

– Наум Моисеевич, в книге «Люди. Годы. Жизнь» Эренбург вспоминает, как, вернувшись из ссылки, вы читали ему стихи из «Вступления в поэму». Вероятно, с этой вот строкой: «Нету легких времен…» Прошло пятьдесят лет. В последних своих эссе вы пишете, что наступили новые времена, которые предъявляют человеку новые требования. Наше время труднее того начала пятидесятых?
– Вы знаете, с точки зрения «Экклезиаста» времена, может быть, и не совсем новые. У меня такого охвата нет, я не Бог. Но мне кажется, что наступили очень тревожные времена для всей нашей цивилизации. Люди забывают, кто они и зачем. Юриспруденция обходится без справедливости, литература не вспоминает о душе, в человеке нет сознания греха.
Пафос освобождения часто оторван от самой свободы. Освобождать, освобождать, еще больше освобождать! В конце концов освобождают от самой свободы. Женщину от женственности, а мужчину от мужественности.
Порядок, в котором мы живем, был создан природой и историей. Нельзя думать, что вот мы явились и сейчас все начнем с нуля. Жизнь так продолжаться не может.
Вечность – это проекция моего сегодняшнего частного переживания на систему вневременных координат. Она вовсе не в вечных темах. На вечные темы, как мы знаем, написана вся мировая халтура. Но и противопоставлять современность вечности – тоже бред.
– Вы однажды написали, что пережили много «современностей».
– Конечно. А сейчас многие помешаны на том, современно что-то или не современно. Современность – это не всё. Кроме откровенности, должно быть откровение. Если кто-то тоскует о своей любимой, то в это вложено что-то очень важное – мысли о мире, о счастье, а не только то, что баба не пришла. Сегодня многие умеют писать стихи и выражать в них то, что они хотят. Вопрос в том, что они хотят?
– В чем здесь фокус, если речь идет не просто о халтуре?
– В масштабе и оценке. Я не просто тоскую о ней, но о том, например, что мир летит в тартарары, что он может, на мою беду, жить без любви. Я когда-то написал об этом так: поэзия – ответ гармонии на дисгармонию бытия. Это не мое открытие, об этом и Блок писал.
В ХХ веке развилось то, чему я придумал очень удачный, по-моему, термин: профессиональство. Не профессионализм, а именно профессиональство – культ профессионализма. Профессионализмом надо обладать, несомненно, а дальше – дальше начинается творчество. Профессионализм только возможность творчества, но еще не оно само.

В стихах должно быть небо

– Вы как-то сказали, что то, что многие называют вечным, находится ниже пояса.
– Я имел в виду сексуальность. Мой организм еще не является фактом духовного осуществления. Сексуальность действительно вечная тема и к тому же допускает огромное обобщение. У волка есть сексуальность, у кролика тоже – тема шире, чем человек. Но поэзия не шире, чем человек. Она в ощущении человеческого в человеке, в том, что касается вас в моем переживании. У Тютчева есть строки:

Нам не дано предугадать,
Как наше слово отзовется, –
И нам сочувствие дается,
Как нам дается благодать…

Здесь есть грамматическая ошибка: со-чувствие, о котором говорит Тютчев, пишется через дефис. Это значит, чувствовать вместе, а не то, что вот вам плохо, я вам сочувствую. Писать то, что потом оказывается нужным всем, – редкая удача, действительно благодать. А так-то что ж, все пишут о любви. «Приди в чертог ко мне златой» – тоже о любви. Пушкину смешно. А «Я вас любил. Любовь еще, быть может…» – не смешно. Это не общее для всех настроение, а сходное с моим переживанием переживание. Я превращаюсь на этот момент в Пушкина, становлюсь богаче на пушкинское переживание и несу за него ответственность.
– В чем сегодня, на ваш взгляд, состоит противопоставление современности вечности?
– Наше время было очень трудным для поэзии. В нем было слишком много современности. А настоящее творчество есть преодоление современности. Но не игнорирование ее. Прорываться к общему всегда трудно. Сегодня поэт имеет в виду, что он, такая уникальная натура, пишет о себе, а кто этого не понимает, тот дурак. Мне возражают: если всегда ориентироваться на читателя, можно далеко зайти. Можно. Если ориентироваться только на читателя, ничего хорошего не будет. Но сейчас далеко зашли в противоположном направлении – читателем полностью пренебрегают. Мол, все, что с нами сейчас происходит, частность. Нет, не частность, а судьба. И сквозь эту судьбу вместе с читателем надо выходить к вечности.
В стихах всегда есть небо. Я сказал однажды об этом молодому поэту. Он спросил: «А что вы понимаете под небом?» У этого мальчика ничего не получится. В поэзии должно быть небо, о чем бы поэт ни писал. Пусть о самом страшном. Но если есть только страшное, то это может быть даже интересно, но поэзии не будет.
Ни лагерные, ни фронтовые стихи (очень искренние) в большую поэзию не сложились. Невозможно. Слишком страшно. Факты впечатляют больше, чем любое поэтическое переживание. И у Слуцкого, и у Наровчатова, и у Самойлова, которые воевали, есть стихи о войне, и я их люблю. Но написаны они по большей части не изнутри этого ужаса, а после того, как тот кончился. Во время войны они почти не писали.
– Напомню вам еще одно имя – Гудзенко.
– Гудзенко писал во время войны. Но самое лучшее свое стихотворение «Перед атакой» не смог закончить. Строки есть потрясающие: «Сейчас настанет мой черед. // За мной одним идет охота. // Будь проклят, сорок первый год, // Ты, вмерзшая в снега пехота!»
– Но в этом стихотворении есть и конец: «Был бой коротким. А потом // Глушили водку ледяную. И выковыривал ножом // Из-под ногтей я кровь чужую».
– Это уже прозаический рассказ о том, что было дальше. Может быть, даже выдуманный. А настоящее: «Я чувствую, что я магнит, что я притягиваю мины…» Это он не только о себе написал, но и обо мне. А «выковыривал ножом» – только о себе. Спасался от ужаса конкретикой. Мемуаристика в целом сильнее репортажа.

Тусовочное поколение

– Современное тусовочное поколение – это поколение «гениев». Оно сделало свое дело – отучило людей читать. Все отрицалось. Шестидесятники, например. Разом. А кто такие шестидесятники? Вот я, например, начал писать в сороковые годы, и писал то, от чего до сих пор не отрекаюсь. Я шестидесятник?
– Тут вопрос в другом: чувствовали ли вы себя одним из них, вместе с ними?
– Смотря с кем. Мне, например, Окуджава очень близок, и не только близок, он – настоящий поэт. Настоящим поэтом был Берестов. Слуцкий, хотя мы с ним часто цапались. Самойлов. Наровчатов, несмотря на все свои изгибы. Все они были одно для меня. Как и Боря Балтер со своей прозой «До свидания, мальчики».
А концертное поколение, как я его называл, не было мне столь близко. Хотя среди них были талантливые люди. У Ахмадулиной, у Евтушенко есть очень хорошие стихи. Но в этом поколении тоже было гениальничанье. По духу они, как ни странно, должны быть близки отрицающим их сегодня тусовщикам, поколением, я думаю, бесплодным. Это не значит, конечно, что все они бесплодны. Но гениальничанье неплодотворно. Когда мы говорим: «Пушкин – гений», мы через имя Пушкин объясняем понятие «гений». Сегодня же «гениальность» звучит через слово. Гениально! А что это такое?
Время сегодняшнее очень тяжелое, тяжелее, чем наше. Наше время было опасным, физически опасным, могли убить. Но у нас был образ жизни. Не в смысле образа поведения. И, как теперь говорят, не советский образ жизни. У поэта был образ, за который он готов был бороться. Нечто общее. А сейчас каждый один на один со своей гениальностью. Гражданская поэзия, мол, это дурно. Я и сам не знаю, что такое гражданская поэзия? Вероятно, это агитационные стихи, за свободу в том числе. Да, дурно. Но когда человека жмут и он кричит, когда ему тошно… Может быть, это поэзия гражданская?
– В стихотворении «На полет Гагарина» вы писали: «Хоть вновь мне горько и больно // Чувствовать не со всеми». Это ваше постоянное состояние?
– Почему? Я вовсе не давал подписки всегда быть не со всеми. Я чувствую свое родство с теми, у кого есть ответственность перед жизнью. Тревога. У Пушкина она была, у Лермонтова, у Блока. Хотя Блок тоже принадлежал к тусовочному поколению, но он был великий поэт.
ХХ век вообще очень располагал к тусовке. Одна из форм тусовки – уйти в кочегары, чтобы там сохранить свою гениальность. Кочегарка, кстати, очень удобное для этого место. Ни один котел не будет против. А толку что? Они сидели в котельных, когда печатался Солженицын, Федор Абрамов, Искандер. А эти – что они высидели за все это время, кроме того, что «шестидесятники – дерьмо»?

Прощание с комиссарами

Я с юности любил стихотворение Коржавина «Комиссары». Это было тоже стихотворение о любви, как и то, первое, которое я услышал со сцены ТЮЗа.

Где вы, где вы? В какие походы
Вы ушли из моих городов?..
Комиссары двадцатого года.
Я вас помню с тридцатых годов.

Вы вели меня в будни глухие,
Вы искали мне выход в аду,
Хоть вы были совсем не такие,
Как бывали в двадцатом году.

Озаренней, печальнее, шире,
Непригодней для жизни земной…
Больше дела вам не было в мире,
Как в тумане скакать предо мной.

Словно все вы от части отстали,
В партизаны ушли навсегда…
Нет, такими вы не были – стали,
Продираясь ко мне сквозь года.

По недосмотру уставшей власти стихи появились в сборнике, посвященном очередной годовщине великой революции. Только вместо «будни глухие» появились «люди стальные», и «ад» был чем-то заменен, не помню. Но и так было понятно, что речь идет о рыцарях идеала и жертвах узурпаторов власти. Мы были тогда уверены, что именно так совершалась история ХХ века.

Вы легко побеждали,  но все же
Оставались всегда  ни при чем.
Лишь в Мадриде встречали похожих,
Потому что он был обречен.
О, как вы отрешенно скакали,
Зная правду, но веру храня.
И меня за собой увлекали,
Отрывали от жизни меня…
И летел я, коня погоняя,
Прочь куда-то в пыли и в дыму.
Почему – я теперь уже знаю,
А куда – до сих пор не пойму.

– Ваше стихотворение «Комиссары» как-то было связано с окуджавскими комиссарами?
– В какой-то мере да. Но больше оно связано с моей внутренней биографией, не с внешней. Однажды написали, что мой отец был комиссаром. Это не так. Он всегда мечтал о профессии, которая в руках. Во время Гражданской войны был такой термин – мирный житель. Так вот он всегда говорил о себе: «Я мирный житель».
Комиссары – это романтика моей жизни. В стихотворении я прощаюсь со своей мечтой. У Булата этого прощания нет. Когда я в эмиграции составлял его сборник, мне передали, что Булат Шалвович просит не вставлять в него «Сентиментальный марш». Потому что не простился там с «комиссарами в пыльных шлемах», я понял. Но я категорически возражал. Это хорошие стихи, без них не понять нашего тогда настроения. Сборник, однако, надо было сокращать, и они выкинули без моего ведома «Ваньку Морозова». Как самое неценное.
Все мы бредили комиссарами Гражданской войны. Смеляков писал о «юношах, что опоздали родиться к
тачанкам и трубам гражданской войны». А Гражданская война – это был ужас, о котором я тогда не знал. Военный коммунизм. Пришли люди и испортили всем жизнь. А сами… Ну, пусть не все роскошествовали, но питались
по крайней мере. В Америке разница между моей жизнью, а тем более между жизнью среднего американца и
Рокфеллера ничто по сравнению с разницей между жизнью комиссара Медведева, жившего в гостинице, и тех людей, которые умирали от голода у дверей этой гостиницы.
– Наум Моисеевич, мне все-таки хочется договорить о комиссарах и комсомольцах 20-х годов. «Комиссары» написаны в 1960-м. А вот всего через три года: «Наивность? Может быть. А впрочем, // При чем тут качество ума? Они наивны были очень, – // Врываясь с грохотом в дома. Когда неслись, как злые ливни, // Врагам возможным смертью мстя, // Вполне наивны. Так наивны, // Как немцы десять лет спустя». Трудно представить, что и в том и в другом стихотворении речь идет об одних людях.
– Я сейчас как раз пишу статью, она называется «Адвокатура дьявола». Соблазн веры превращал в преступников совсем в общем-то неплохих людей. Но нужно научиться понимать, что, делая для других, человек на самом деле часто старается для себя. Я не о материальной только выгоде говорю, а о жажде самоутверждения. Они творили революцию, потом коллективизацию. И убивали, и позволяли другим убивать. Как говорил один старый большевик, который собирался донести на меня: они оскорбляют мои идеалы. А за это можно и нужно убивать. Так они были воспитаны. Ценности партийные стали важнее цены жизни. И жизнь превратилась в кровавую бессмыслицу.

Я уважаю чужое мнение, когда оно есть

– К вопросу о том, что за идеал можно убить. Вы говорите о том, что терпимость после Гитлера и Сталина казалась отдохновением. Но в конце концов это превратилось в неуважение к истине. В чем же золотая середина между толерантностью и отстаиванием истины?
– Дискуссия – не спорт, не повод для самоутверждения. Надо отвечать аргументом на аргумент, а не эмоцией на мысль. Это уже суд. В таком случае я говорю: это вредно – и достаю пистолет.
– При этом вы утверждаете, что толерантность стала проявлением равнодушия.
– Это правда. Если ее принимают как высший принцип. Ты имеешь право на собственное мнение, я имею право, он имеет право. Поэтому и не надо в разговоре отстаивать свои права. Вынесем их за скобки и будем говорить по существу. «Я имею право» – не аргумент в разговоре. К этому доводу обычно прибегает человек, когда сам не знает, что несет. В этот момент и я становлюсь нетерпимым. Скажем так: я уважаю чужое мнение в тех редких случаях, когда оно есть.
Бухарин как-то агитировал академика Павлова за рабфак. А рабфак – страшная вещь, одна из тех, что погубила Россию, породив псевдоинтеллигенцию. И вот он расписывает, расписывает радужные перспективы, которые ждут нас с появлением рабфаков. А Павлов отошел на мостовую, ткнул в Бухарина тростью и сказал: «А если будет наоборот?» Бухарин рассмеялся. Радость у него вызвала сама способность человека независимо мыслить.

Надо ли пушкинской Ольге идти в Думу?

– Еще в юности, в полемике с Павлом Коганом («Я с детства не любил овал. Я с детства угол рисовал») вы написали: «Я с детства полюбил овал // За то, что он такой законченный». Романтиков вы упрекали в пренебрежении к обычной жизни: «О, твое комсомольство! Без мебелей всяких квартира, // Где нельзя отдыхать – // Можно только мечтать и гореть». В недавнем уже эссе предприняли попытку реабилитировать пушкинскую Ольгу, справедливо писали, что нельзя, как это часто делалось, принимать отсутствие умственных интересов за отсутствие ума, а призвание женщины быть женой и матерью называть мещанством. И вот сегодня вы вновь бросаете упрек людям, которые не хотят бороться, а хотят просто жить. Стали категоричнее себя же в юности? Или в который раз наступил такой острый политический момент, что снова не до жизни?
– Еще острее, чем прежде. Ваш упрек логичен, но это упрек не мне, а самой ситуации. Мы были слишком в глубокой яме. И людей забыли предупредить, что выход из ямы будет очень долгим и трудным. Попытались выйти из нее умственным путем. Не получилось. Получился либерализм со взломом.
– Так что же, пушкинской Ольге надо идти в Думу, а Блоку устраиваться на работу в чрезвычайную следственную комиссию? Иначе вы будете считать, что они капитулировали перед жизнью?
– Сейчас стоит вопрос: будет или не будет Россия? Хотя упреки мои относятся, конечно, больше к политикам. Все мы живем, ориентируясь на людей своего круга. Это нормально. У политика нет такой привилегии. Он должен думать о других. Вот я сейчас говорю с вами, потому что мне интересно, а с другим бы не стал говорить. Политик же обязан говорить с любым, со всеми.
– Но мы твердим об острой, катастрофичной, судьбоносной для России ситуации из года в год, из века в век! Люди устали бороться.
– Знаете, как сказал один старый киргиз Генке Снегиреву (был такой детский писатель), когда они ездили на осликах по Алатау: «Советский власть – хороший власть, только маленько больно долгий». Рубеж был в шестидесятые годы, когда умер Иван Денисович. Сын Ивана Денисовича был уверен, что отец был дурак, а на нем ездить уже не будут. Но история затянулась.
А при этом хочется сказать: Россия, будь осторожна! Нельзя толкаться на качающейся льдине. Но что конкретно предложить, я не знаю. Как и все, я понимаю, что надо иначе, но не знаю, как именно надо.
– Вы как-то в одном своем эссе странно ополчились против молодежи. Мол, нельзя пасовать перед победительной юностью. А в чем, собственно, претензии?
– Дело не в плохом отношении к молодежи, а в преклонении перед ней. К молодежи надо прислушиваться, но нельзя капитулировать перед ней. Надо уважать себя и свои мысли, если есть потребность мыслить, конечно. Охота жить неразборчива, поэтому на молодежь легко воздействовать. Так было у большевиков, так было и у нацистов.
Поэтому, что ж… Как известно, все хорошее – новое, но не все новое – хорошее.
До конца пятидесятых, то есть еще молодым человеком, я был захвачен пафосом конечной цели. Сейчас я понимаю, что это бред. Ну достигли, а что дальше? Говорили: будем переселяться на другие планеты.
– Ну да, коммунистическая мечта только так и могла продлить себе жизнь за счет расширения пространства.
– А христианство говорит, что царство Божие внутри нас. То есть путь к нему бесконечен, каждый день он начинается заново. Но и тогда, и сейчас я был уверен, что самое страшное в России – обидеть хорошего человека.


Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru