Главная страница ИД «Первого сентября»Главная страница газеты «Первое сентября»Содержание №83/2003

Четвертая тетрадь. Идеи. Судьбы. Времена

ПЕРЕКРЕСТКИ

Черствый хлеб Хлебникова

Судьба и творения
Форум на перекрестке

Возможно, одно из самых значимых отличий человека от животного – способность к творчеству. Вряд ли кто-то сумеет оспорить этот тезис. И в то же время вряд ли может существовать универсальное и всех удовлетворяющее объяснение – что такое творчество, в чем его природа. В начале XXI столетия мы называем творчеством уже все подряд, в любой уважающей себя фирме существует “креативный” (в буквальном переводе – “творческий”!) отдел, где серьезные люди при галстуках уныло зарабатывают деньги, время от времени рисуя на листках бумаги товарные знаки и эмблемы для новых продуктов. И это тоже творчество?
Как бы то ни было, другого слова у нас нет. Но казалось бы, есть гениальные произведения искусства и биографии их творцов, в которых смысл этого слова воплощен и прояснен. А может быть, еще более затуманен?
Пытаясь понять, как и почему рождаются великие произведения искусства, мы неизбежно оказываемся перед вопросом: где граница между личностью автора и его даром? Как связаны судьба и биография автора и то, что он создал? Ответов ровно столько, сколько биографий мы знаем. И все-таки эта связь безусловно существует, хотя она порой столь же неуловима, как связь между нашим и горним миром. Лишь иногда, в редких судьбах, эта связь явлена более отчетливо – но от этого она не становится более объяснимой.
Судьба и стихи Велимира Хлебникова – один из исключительных случаев взаимосвязанности произведения и творца, жизни и искусства. Но загадка, которая видится в его произведениях, – это не частная загадка одного таланта. Это загадка той связи между человеком и его даром, которая скрыта в любом творческом акте.

В форуме на “Перекрестках” сегодня участвуют:

Дмитрий Блаженов – профессор Тартуского университета (Санкт-Петербург);
Сергей Ташевский – поэт и публицист, выпускающий редактор газеты “Первое сентября” (Москва);
Александр Нерлин – писатель и социолог (Харьков);
Алексей Яковлев – поэт, публицист, куратор сайта “Кастоправда” (Москва);
Данила Давыдов – поэт, прозаик, литературовед, с марта 1999 г. возглавляет Союз молодых литераторов “Вавилон” (Москва);
Андрей Полонский – поэт, публицист, ведущий этой полосы (Москва).

Андрей Полонский. Существуют две формы бессмертия, осязаемые, вчитанные здесь, долу. Родовое, от поколения к поколению, и социокультурное, через паредачу опыта в знаках. У искусства, особенно у литературы, какой-то промежуточный статус. Словами, музыкой мы передаем не столько насущный опыт, сколько наше состояние, личностный код, видение вещей. Когда кто-то из современников дополнительно укрепляется в будущем, забрасывает туда свой сачок, у остальных, оставшихся, оставленных, это чаще всего вызывает ревность. Вы гляньте-ка только на эту претензию – быть бессмертнее прочих. Отменить, оттянуть, заставить, чтоб отвяла костлявая. Все люди мирно рожают детей, мирно долдонят с университетских кафедр одни и те же знания, а этот, придурок... И добро б еще обращался к людям, своим ровесникам и сокамерникам по времени, а то нет, плюется образами куда-то в будущее, как будто там его услышат.
Это ревность всю жизнь сопровождает художника, если, конечно, художник работает не только на злобу нынешнего дня. Особенно в потребительском обществе, где всякое явление норовит превратиться в товар и стать частью узаконенной оргии поедания и переваривания пищи, – подобная обращенность к грядущему кажется противоестественной. У нас за продолжительность жизни ответственны врачи, и именно они получают деньги, циркулирующие в данном финансовом потоке. Так что заткнись и пойди умойся. Нечего мучить порядочных людей своими гимнами и заклинаниями. Так или примерно так можно выразить господствующее здесь общественное настроение.
Но у художника, этого наивного ловца будущего (невозможного, не способного быть реализованным будущего), существуют свои маленькие хитрости. Он может сознательно не желать разговаривать на внятном языке, допустить в себя безумие, полагая, что невнятная и косноязычная речь и есть речь певца и пророка. Мне кажется, что именно эта сторона Луны – самая темная и таинственная – становится и самой интересной, когда мы заговариваем о странных гениях, которых довольно много в истории.
Кто такой “странный гений”? Это тот, кто, перерастая или отменяя для себя привычные в искусстве его времени формы, проговаривается через речь, которая почти бред, и, проговариваясь, наговаривает будущее, присочиняет его, созидая и разрушая мир своими случайными обмолвками. В русской поэзии хрестоматийный пример такого “странного гения”, бегущего порядка обычного и обыденного мира – Хлебников. И самое интересное, для нас – живых восприемников культуры, занимающихся сходным (может быть, только по форме) ремеслом, – как приходит в тебя это уводящее безумие, при котором поэта не требует к священной жертве Апполон, а втягивает в темный водоворот, наигрывая на дудочке, небесный крысолов.

Дмитрий Блаженов. Правильно ли я понимаю, что все странные гении – крысы?

Андрей Полонский. Нет, но уходят они, заслышав одну и ту же мелодию. Как дети.

И я свирел в свою свирель,
И мир хотел в свою хотель.
Мне послушные свивались
            звезды в плавный кружеток.
Я свирел в свою свирель, выполняя    мира рок.

Сергей Ташевский. А что, разве бывают “нормальные гении”? Все дело, пожалуй, в том ореоле легенд, которые согласен или не согласен создавать вокруг них обыватель. Причем вот как: чем более люди способны понять и принять то, что гением создано, тем упорнее они его низводят до своего уровня, “одомашнивают”, стараясь и все странное, непонятное объяснить самым низким образом. Об этом Пушкин еще говорил... Хлебников или, скажем, Блэйк для них ровно настолько “странные”, насколько “странные” их тексты. Но это, так сказать, объяснение к портрету, а не к личности. Подпись к некоторой статичной картинке, которой человек вынужденно становится после смерти, превращаясь в персонажа истории. Причем ярлык “странный гений” – тоже своеобразная адаптация. Лермонтов, понимаете ли, “лишний”, кто-то там “гонимый”, “непонятый”, “опередивший время”, “трагически противоречивый” а эти – “странные”. И все по полочкам. Бессмертие только это или смерть – вот вопрос...
Если бы тексты Хлебникова были пояснее, он и сам бы, со всеми своими невероятными поступками, давно был бы адаптирован для истории, и легенды превратились бы в анекдоты – как в случае с Толстым или Пушкиным. Но в его текстах и жизни есть нечто, провоцирующее на легендарность. Неясно, имеет ли это прямое отношение к творчеству, скорее речь о категории “жизнетворчества” (уж не вспомню сейчас, кто ее придумал). Дело вполне пограничное с искусством. Сейчас я скажу кое-что вообще крамольное для поклонников Хлебникова. Вообще странные, “заумные” тексты во все эпохи писало немало народу, и мне кажется, что хлебниковские стихи, какими бы “звукосодержащими” и ошеломляющими они ни казались, с точки зрения “чистой” поэзии особенной ценности не имеют. То есть, полагаю, можно было бы найти десять, а то и сотню безвестных авторов, писавших подобные “странные” тексты, и ни один литературовед не смог бы внятно объяснить, чем они хуже хлебниковских. Однако Хлебников как-то сумел жить в одном пространстве со своими текстами, он добавил им значительности безумием своих поступков. Безумие, умноженное на рациональность, становится болезнью, не более того. А безумие, умноженное на безумие, обретает смысл. И в этом, мне кажется, главный феномен Хлебникова, а не в его “прорыве к будущему” и не в том, что он “странный”. Он весь целиком “странный” – вот в чем штука.

Данила Давыдов. У Лема где-то говорится о т.н. “первосортных гениях”. Суть гения вообще (если нам не западло включить это романтическое словечко в свой активный словарь) не в объеме им сделанного, каковое должно оцениваться своим чередом, а в том, что он изменяет современную ему культуру, пуская ее по новому, непредсказуемому руслу. Но гении могут быть “гениями в разной степени”. Первостепенный гений отличен от иных своей невосстановимостью; гении помельче рангом могут быть поняты (прочитаны, осмыслены) потомками, и вот с этого момента, задержанное на несколько поколений, изменение реальности начинает необратимо осуществляться. Мне представляется, такого рода персонажами были обэриуты-чинари, неверные хлебниковские ученики, фактически промоделировавшие непочтенный отечественный постмодерн. Но такое невозможно с первостепенным гением. Если его посыл остается не понят, если, например, как в случае с

Я не знаю, Земля кружится или нет,
Это зависит, уложится ли в строчку слово.
Я не знаю, были ли моими бабушкой и дедом
Обезьяны, так как я не знаю, хочется ли мне сладкого или      кислого.
Но я знаю, что я хочу кипеть и хочу, чтобы солнце
И жилу моей руки соединила общая дрожь.
Но я хочу, чтобы луч звезды целовал луч моего глаза,
Как олень оленя (о, их прекрасные глаза!).
Но я хочу, чтобы, когда я трепещу, общий трепет
приобщился вселенной.
И я хочу верить, что есть что-то, что остается,
Когда косу любимой девушки заменить, например, временем.
Я хочу вынести за скобки общего множителя,
соединяющего меня, Солнце, небо, жемчужную пыль.

Хлебниковым, метод познания воспринимается современниками как художественный метод, культурная археология ничего не изменит; потомки слишком далеко разойдутся с гипотетическими его последователями. Что, впрочем, и случилось. Восприятие хлебниковской концепции мироустройства заставляет нас говорить в лучшем случае о благородном утопизме, в худшем же – о безумии.
Смысл хлебниковского существования не в том, что он что-то там писал (хотя сумасшедшесть его текстов кажется мне преувеличенной, связанной с невнимательностью его прочтения), а в том, что он мог стать в иной историко-культурной обстановке духовным водителем масс, изменителем сознания, фундатором новой религии, или новой морали, или нового наукоучения.
Хлебников понимал свою невозможность среди современников, но надеялся на будущее (однако же вот у него вовсе не “странное”, а всего лишь поразительное: “Верю сказкам наперед:/Прежде сказки – станут былью,/Но когда дойдет черед,/Мое мясо станет пылью./И когда знамена оптом/Пронесет толпа, ликуя,/Я проснуся, в землю втоптан,/Пыльным черепом тоскуя”). Будущее сложилось иначе, нежели Хлебников мог предположить, и, следовательно, он потерян для нас, остается зарыт в уходящем времени как нечто неслучившееся.

Андрей Полонский. Нет, нет, нет. Вы не совсем так меня поняли. “Странный гений” – это как раз нормальное словоупотребление. Он гений в силу своей странности, то есть почти даже неталантливый человек, почти графоман, мастер-ломастер, который допустил в себе эту свою возможность – быть чудилой, удивлять и умилять больше, чем потрясать и увлекать.
А “не странные” гении конечно же существуют, и их-то как раз подавляющее большинство среди тех, кого держит в объятиях наша коллективная память. Это просто талантливые, яркие люди, которые участвовали в социальных играх, радели о деньгах и славе (“гульдены, господа, гульдены”, – как говаривал старик Бетховен, великий, но совершенно не странный), достучались наконец в заросшие уши современников и потомков. Здесь мы словцо “гений” как раз и не употрябляем, оно лишнее.
А по отношению к “странному гению” оно звучит типа “ну вот, опять непризнанный гений идет”.
Но проблема-то не в этом. Я хотел просто спросить у вас – как, по вашему ощущению, добровольный ли это выбор – такого рода странная гениальность. То есть не было ли Хлебникову (как архетипу в данном сюжете, ангелу “хлебниковости”) вообще проще всего допустить в себя свое безумие, не считаясь с привычной, укорененной в укладе манерой речи, манерой обмена информацией. Люди ничем не хуже его играли в литературные игры, сталкивались лбами, страдали от социальной невостребованности (Мандельштам, кстати, совершенно “не странный” с этой точки зрения, вообще в шкапу спал, и бумажки Блюмкина рвал, и Алексея Толстого бил по щеке, Гумилев в Африку путешествовал и пр.), а он – прикиньте, какой выигрыш, – из холщового мешка текст:
“О засмейтесь, о присмейтесь...” – и так далее.
Одним ходом получается невероятное количество привилегий. И только лишь смелость нужна – последовательно бежать общей участи. Любви, дома, продолжения рода, всего этого – бежать. Михаил Кузмин крупу у Юркуна выбрасывал в голодном 19-м из принципа, не терпел делать запасы – это был жест; Блок, написав “Двенадцать”, ничего не ел от меланхолии, а все невероятные па в судьбе Хлебникова ничем не были вызваны. Естественные, они как бы соответствовали самим себе и ничего не значили.
И вот мне интересно: это ты сам допускаешь такую невероятную внутри свободу, свободу полного ухода от человеческого, того, что культурой понимается как человеческое? Или она, свобода эта, накрывает тебя с головой? То есть ночует ли где-то здесь неспособность и нежелание дисциплинировать себя, неспособность и нежелание любить и солидаризоваться с ближним, примерять на себя его платье, или все это вещи совсем другого порядка?

Сергей Ташевский. Понимаю. Но это совсем другой вопрос, и, боюсь, вопрос этакий “потусторонний”, ответить на который, не залезая в “чужую шкуру”, почти невозможно. Впустил в себя безумие – или само оно вошло? Осознанно или нет? Скорее всего и сам Хлебников об этом не знал. Мы, может быть, только чуть-чуть, в какие-то секунды, мгновения чувствуем далекий-далекий ветерок этого безумия и то обращаем на него внимание только когда он для свободы нашей – попутный (во, кстати, тоже словечко какое – от “попутать”, как хочешь, так и понимай). Я помню, у Мариенгофа есть в воспоминаниях где-то эпизод, как году в 19-м Хлебникова короновали председателем Земного Шара, то ли в Уфе, то ли где еще в захолустье – но присутствовали и Есенин, и масса других знаменитостей того времени, и публики в зал набилось несметно... И вот Мариенгоф пишет, будто все воспринимали происходящее как шутку, как этакую арт-акцию, и только Хлебников – всерьез. И жалко, и больно, дескать, было на него смотреть, особенно когда он прослезился, говоря свою благодарственную речь... Кто-то, говорят, смеялся над ним, большинство – жалели. Ну, не знаю, словом, так ли велика была ему польза от безумия, как нам нынче кажется. Слава его была полуанекдотической, отношения, даже с самыми близкими людьми, – на грани истерики. Нет, не думаю, что такой путь выбирают добровольно, “по трезвому размышлению”. И вообще вряд ли выбирают. Помните, у того же Пушкина решение вопроса было вообще категорическим: “Не дай мне Бог сойти с ума, уж лучше посох да сума”. Хлебников буквально перевернул эти строки: он и “с ума”, и “с сумой”. И уже нет смысла решать, что лучше.

Александр Нерлин. О безумии часто говорят, что, мол, это способ бегства от действительности. Удобное объяснение. Слабость. Ну и болезнь, конечно. Только такая, в которой человек сам кругом виноват: сдался, закрыл глаза, убежал вовнутрь себя – и выглядывает не через глаза, а через какие-то призмы, окуляры... Однако болезнь всегда осторожна, она бережет себя, а в хлебниковском безумии – никакого самосохранения. И никакая не болезнь это, а скорее иное устройство человека. Иная логика, иная воля. Весь фокус здесь в том, что мы все-таки сопоставляем Хлебникова с некоторой нормой, пусть и не хотим это “нормой” называть. То есть для нас норма – это когда человек живет в общепринятой системе ценностей, возможно, бунтуя против одного-двух положений этой системы, не более того. Уж конечно он эту систему замечает и понимает, даже если бунтует, даже если разрушить ее хочет. Хлебников же если и замечал эту систему, то как-то до обидного по-своему, так что уж лучше бы не замечал вовсе. Кругом революция, гражданская война, а он к слову “пролетарий” какие-то ангельские крылышки приделывает, ЧК у него премудрый зверь, вроде медведя из басни, коммунизм как огромный межпланетный глюк, так что Шекли отдыхает, растения там говорят, минералы на митинге сходятся... Люди-то вокруг серьезными вещами занимались! Вполне нормальными. Убивали друг дружку, репрессировали, раскулачивали. А для его фантазийного мировоззрения это, выходит, какой-то театральный фон был, какие-то картинки в калейдоскопе. Так, наверное, нашу жизнь инопланетяне могли бы воспринимать. Но никак не современник, которому через все это идти. Через степь, через пургу, с одной котомкой.
Вот что, пожалуй, больше всего поражало и будет поражать в Хлебникове. Не безумие, а совершенно ненормальная, с нашей точки зрения, логика. Которая, однако, выбивает подпорки из-под нашей “нормальности”, заставляет усомниться кое в чем. Впустил он эту логику в себя или с ней родился, это, конечно, для нас вопрос существенный по одному пункту: если родился – стало быть, нам проще. Аномалия. Раз в тысячу лет и хвостатые люди рождаются. А если впустил? Значит, существует другое восприятие нашего мира, нашей истории, причем не “pro” и “contra”, а вовсе другими глазами, в других координатах. И не в качестве интеллектуальной игры, а – естественно, по принципу “а как же иначе?”, подкрепленному всеми поступками, по жизни. В частностях, чисто философски, мы, конечно, это можем допустить. А вот когда человек такой целиком перед нами – оторопь берет, это точно...

Данила Давыдов. Господа, давайте доверимся профессионалам. Харьковский психиатр д-р Анфимов обследовал Хлебникова в 1918-м, кажется, когда тот косил от врангелевской армии. Так вот, по мнению доктора, Хлебников не являлся сумасшедшим.
Я, разумеется, понимаю, что в данном случае речь идет о “безумии” как о метафоре. Но меня такая метафора не устраивает. Почему, собственно, неконвенциональность воспринимается как безумие? Что, если речь идет о другой конвенции?
Касательно сознательности/бессознательности. Задавать подобный вопрос по меньшей мере бестактно. Покончил с собой Башлачев или случайно выпал? Ходасевич считал стихи Заболоцкого изощренным издевательством над совдепией, имитацией идиотизма. А Зощенко писал личные письма в том же стиле, что и рассказы.

Андрей Полонский. Конечно, я согласен с Данилой. Речь не идет о норме. Безумие в данном случае – это всего лишь указание на удивительное наплевать. Всем нам бывает сладко наплевать на окружающее. На мнение окружающих, на бесконечное “что будет говорить княгиня Марья Алексевна”, которое часто становится моторчиком любого сообщества. В Хлебникове как раз восхищает, что ему органически было наплевать на... Он существовал естественно, доверяясь только логике своего существования. Слово шло за словом, вело слово...
А вот в другом я совершенно не готов солидаризоваться с Давыдовым. Мне как раз кажется, что будущее Хлебникова соответствует нашему будущему, вернее, будущему наших снов. Он не угадал (не дай ему Бог было угадать) наше страшноватое (в тех аспектах, которые его интересовали) настоящее. Но кто знает, как расходятся дороги миров. Мы слишком самоуверенны, если считаем, что живем в единственном по отношению к Велимиру будущем. Ткань времени? Режь ее, режь.
На самом деле я счастлив, что хлебниковость, хотя бы отчасти, живет в нас. Хотя бы ухмылкой по отношению к насущной социальности?

Данила Давыдов. Сама ситуация, когда мы обсуждаем, оказал ли Хлебников влияние, не оказал ли, говорит, что Хлебников не промоделировал нашу реальность (как промоделировал, например, Мухаммед).
А у снов будущего нет, у моих по крайней мере (по Флоренскому, сны текут в обратном направлении, из будущего в прошлое, и я согласен с этим).

Алексей Яковлев. Вот стоит в калмыцкой степи (вспомните, какая она!) памятник Хлебникову, и так он не встал бы нигде. Степь вообще довольно однозначна в отношениях с человеком, обволакивает и ласкает его пустотой. Можно легко перепутать безумие с одиночеством (или с одиночкостью). Поди разбери, зачем люди выходят в степь – умирать? идти до дому? любоваться? расширять сознание? А он там родился. Может, он никогда оттуда не уходил. Что в степи революции, войны – пыль, которую каждый ветер норовит перетасовать. В стихах Хлебникова постоянно ощущаешь песок на зубах – кому такое понравится, но в письмах своим немногим он совершенно другой. Мы, к сожалению (а порой к счастью), не можем ощутить мир иначе, в чужой шкуре, другими глазами. Оттого грешим (куда деваться) определениями, домыслами, оценками поведения. Я бы сказал, что гений – это тот, кто не умещается ни в жанры, ни в личность другого человека, ни в какие определимости. Прошло уже сколько там лет, о Хлебникове и работ полно, и последователей с подражателями, и течений. И все равно он не умещается. Кто знает, отчего были те слезы на короновании – может быть, от осознания этого, оттого что целиком его ничто и никто не сможет принять, а он – отдаться, оттого что он стал председателем Земного Шара, где он же и единственный житель. Впрочем, степь приняла. Они там до сих, наверное, о чем-то беседуют, а ветер – единственный, кто озвучивает этот разговор, цепляясь за монумент.
Не исключено, что тогда было то же самое.

Дмитрий Блаженов. Тут важно понять, к чему он вообще затеялся, этот разговор? Что для нас самое важное? Зачем мы в него вовлеклись? “Ручей с холодною водой, где я скакал, как бешеный мулла, где хорошо”. Или “хотите ли вы стать для меня род тетивы из кос крученых”. Безумие и гениальность тут не до конца имеют отношение к делу. Что нас смущает больше всего? Изобилие сказанного. Вязкая сила традиции, заставляющая без конца соревноваться с теми, кто делал это дело до нас. С теми, кто повис на ушах у общества – из числа современников. Вот это соревнование губит живое в искусстве. А для

Из мешка
На пол рассыпались вещи.
И я думаю,
Что мир —
Только усмешка,
Что теплится
На устах повешенного.

Хлебникова (и для совсем немногих людей единого с ним типа) оно отсутствует напрочь. Они, зная былое, имеют легкую память, отметают его как былье и действуют по собственному произволу, сами и набело. Это редко перешибает традицию (плетью обуха не перешибешь, да и куда одному против полка теней), но всегда впечатляет и оздоравливает. “Из ста, читавших его, – пишет Маяковский в некрологе, – пятьдесят называли просто графоманом, сорок читали для удовольствия и удивлялись, почему из этого ничего не получается, и только десять... знали и любили этого колумба новых поэтических материков”. Такая статистика самого Маяковского волновала, и он с гордостью добавлял дальше: “материков, ныне заселенных нами”, но вот Хлебникову, при всей его любви к числу, на эту именно цифирь совершенно было наплевать. Такая вот сила, откуда она берется? Как она пестуется?
И хлеб Хлебникова – никакой он не черствый. Да, родители, когда он приезжал в Астрахань, подавали ему еду в комнату через специальное окошко в двери. Не общались-де и заходить брезговали. Или по Персии он странствовал, тиф подхватил. Однако это легкий дар – не слышать гомона вокруг, абсолютно не слышать, что-то под нос себе напевая. И вообще разговор не совсем о Хлебникове. Разговор, как ни высокопарно это звучит, о психологии творчества. Для многих здесь присутствующих, вероятно, самой интересной материи на свете.

Андрей ПОЛОНСКИЙ

Ваше мнение

Мы будем благодарны, если Вы найдете время высказать свое мнение о данной статье, свое впечатление от нее. Спасибо.

"Первое сентября"



Рейтинг@Mail.ru