Третий дом от околицы
То, что мы услышали, приблизило к нам не
войну,
не память о войне – а человеческие жизни и
судьбы,
без которых любая память и любая правда
бессмысленны
Серафима Михайловна и Николай
Алексеевич Линины
Когда приближается очередной праздник
Великой Победы, я почему-то начинаю очень остро
ощущать ускользающее время.
Вот жила по соседству бабушка Шура, бывшая
фронтовая сестра, присаживалась, бывало, на
лавочку, рассыпала шутки-прибаутки про военное
житье-бытье, про весны и зимы, про
ландыши-черемухи, про военную любовь. А
рисовалась за всей этой несерьезностью истинная
картина войны, беда вселенского масштаба. Она о
черновой работе – стирке кровавых бинтов, о
грязи и поте, а у меня в глазах невозможное
щипание. Да только вот уже не первую весну сижу я
на скамеечке одна, а бабушку Шуру проводили на
кладбище. Хорошо, по-людски проводили, речи
сказали, что она вполне заслужила, да вот
осталась в душе у меня вина – не все расспросила,
о многом поговорить не успели, а самое главное –
дети мои никогда не услышат такой чудной
рассказчицы.
Они – уходящее поколение, люди, слышавшие залпы
орудий, нюхавшие порох, видевшие смерть и своими
руками копавшие братские могилы. Они еще живут
среди нас, их сердца еще тянутся к нам, мы еще
связаны незримой ниточкой.
Но уже кто-то строгий и про все знающий отдал
негласное распоряжение: ветеранов в школы не
приглашать, маразматики, мол, мало ли что скажут…
Мечусь в безысходности, понимаю, что отчасти все
правда – трудно им перед классом: и память, и
нервы. А по-другому? По-другому можно? Можно! И вот
уже в душе поселилась радость – робкий лучик
надежды: я что-нибудь придумаю, обязательно.
Отправляюсь в деревню, обычную, из числа
исчезающих. Длинно вытянулись два ряда ее
полупустых домов. Обычная пошехонская деревня,
многое пережила, многое помнит, что ни дом, то и
кладовая воспоминаний.
Третий от околицы дом – живут в нем два
фронтовика, оба досыта хлебнули горя из скорбной
чаши той далекой войны. Белые тканые половики до
самой улицы. По деревенскому обычаю скидываю
сапоги у крылечка и вхожу без стука. Навстречу –
Серафима Михайловна. Вижу, как рада несказанно:
человек с Большой земли теперь здесь такая
редкость. Узнав о цели моего прихода, прячет лицо
под фартук и горестно качает головой:
– Помню, милая, помню… Все помню, будто вчера это
было. Нонешнее все забываю, а то явственно помню.
Ох, ворвалась война в семьи. Я тогда после
семилетки в Ярославль уехала, как и многие,
устроилась в няньки. А тут – война! Вернулась
домой, где, кроме родителей, жили еще три сестры.
Слушаю ее, смотрю, как то и дело поднимает
передник к слезящимся глазам, боюсь спросить о
самом главном. Увидев мое замешательство, она
сама спрашивает прямо, без обиняков:
– Что, милая? Не то я говорю?
– То, Серафима Михайловна, да вот жалко, что я
одна это все слушаю. А деточек мне нельзя
привести к вам?
Она машет рукой, отнекивается. На шум слезает с
печки дед, поправляет в ушах аппарат, вникает в
суть дела и принимает решение:
– А коли вам за столько верст не лень прискакать,
дак разве мы против? Мы хоть и не артисты, а
выступать любим. Расскажи-ка, Сима, как тебя в 1943
году вызвали в военкомат.
Серафима Михайловна, ободренная дедом, не без
улыбки поправляет очки и говорит:
– Мама мне собрала котомочку и – в Кукобой, а
потом – в Ярославль. Народу-то сколько! Круглые
сутки писари работают. Не успевают. Вызвали тех,
кто семь классов окончил, у кого почерк красивый,
– так вот мне и писарем довелось быть. Целую ночь
писала.
В Ярославле выдали обмундирование, приняла
присягу, овладела воинской специальностью –
стала связисткой-телефонисткой.
Жалея погасить свечу вспыхнувшей памяти,
все-таки прошу Серафиму Михайловну поберечь
воспоминания для ребят. Ухожу, унося в душе
какой-то звенящий трепет. Боюсь одного: а дети? Им
будет ли интересна эта встреча? Юные скептики,
они проникнутся ли тем же, что и я, священным
трепетом? Страшно.
***
И все-таки предлагаю отправиться со мной
в гости к ветеранам. Замечаю, первое, что их
прельщает, это возможность “загнуть”, то есть не
учиться день. Поход этот они никак в качестве
учебы не воспринимают. Второе – это сама
прогулка под весенним высоким небом. И только в
последнюю очередь любопытство – что могут
рассказать им эти дедки и бабки такого, чего они
еще не видели с экранов телевизоров.
Радуюсь уже тому, что не отвергают саму идею
похода, знаю, что остальное все потихонечку
приложится. В пути случается всякое – кто-то
специально надел тяжелые сапожищи и быстро
устал, кто-то к середине пути уже натружен так,
что в пору вернуться, – мое счастье, что обратный
путь так же длинен. Кто-то умудрился вырядиться в
туфли на каблуках и уже успел изранить ноги. Боже!
– Дети мои, как я счастлива, что вам довелось
встретиться со всем этим, прежде чем начнет
трудиться душа, должно устать ваше тело!
В деревне нас ждут. Собирается небольшая толпа,
чтобы разглядеть нас и потом посудачить. Но мы –
воробьи стреляные – вежливы до невозможности,
кланяемся, здороваемся, о жвачках, о помадах нет и
намека – вот хитрецы. А все-таки такие встречи
что-то воскрешают в их душах, решаю я.
Разуваются, выстраивают обувь прямо под капелью.
Серафима Михайловна с оханьем и аханьем
поднимает все на крылечко, ставит прямо на
беленые дорожки, ничуть не заботясь о том, что
натечет с них весенняя вода.
Усаживаемся кружочком, притихли мои орлы и
орлицы, то-то же.
Серафима Михайловна к нашим расспросам уже
готова, будто всю ночь репетировала:
– В Белоруссии служила, во взводе управления в
зенитно-артиллерийском полку. Дослужилась до
ефрейтора.
Война для меня кончилась совсем неожиданно – за
семьдесят дней до Победы. Ранение и госпиталь.
Вижу, как поеживает плечами Катя, примеривает на
себя чужую боль. А Серафима Михайловна, в
очередной раз промокнув передником глаза,
продолжает:
– Сколько уж лет прошло, а те кровавые события
вижу. Во время бомбежки на станции Орша погибли
сразу шесть девчонок, погиб и командир батареи. А
всего в братскую могилу на подстилку из серой
соломы положили восемнадцать человек. И
прозвучал прощальный салют. Разве такое
забудешь…
***
Поглядываю на девочек, опустили ресницы,
что прячут – неужели слезу?
А Серафима Михайловна продолжает о том, как
второго августа 1945 года вернулась домой. В
Кукобое зашла в военкомат и вышла оттуда уже
штатским человеком, даже и не подозревая о том,
что всего через год ее судьба круто изменится,
потребует от нее еще одного подвига.
При этих словах дед Николай, до этого никак не
участвовавший в разговоре, приободряется,
оттесняет старуху на второй план, радуется, что
наступил и его черед. Рассказывает, что о начале
войны узнал, когда за плечами было только
семнадцать лет. Шел ранним утром по росной траве,
всходило солнце, насвистывал что-то веселое и
вдруг встретил нарочных: “Война!”
– В августе 1942 года был призван на фронт. Увозил
меня из родного Пошехонья пароход
“Достоевский”. Запомнил мать на причале… Под
Костромой восемь месяцев обучался в военных
лагерях. Здесь получил основную воинскую
специальность – автоматчик и звание младшего
сержанта.
Смотрю, Саша не выдерживает:
– А дальше? Что дальше, дядя Коля?
– А дальше – фронт. Лето 1943-го. Курская дуга. В
одном из боев меня ранили. Ранение было тяжелым:
раскол позвоночника, две рваные раны на спине,
следы от которых и теперь видны, как глубокие
воронки.
Николай Алексеевич нервно закуривает, молчит
минуту-другую, кажется на миг, что совсем иссякла
его речистость. И Сашка больше вопросов не
задает, согласен потерпеть. Надо же!
А Николай Алексеевич, откашлявшись, продолжает:
– Попал в прибалтийские болота. Здесь искурил
свою справку о первом ранении. Казалось, что все
миновало, не думал, не гадал, что ждало впереди.
Как-то держали оборону. Вели бои местного
значения в восьми километрах от Пскова. В ночь с 10
на 11 мая получили приказ провести разведку боем,
выявить огневые точки противника. В четыре часа
утра поползли. Два взвода. Мой взвод попал на
минное поле. После взрыва ткнул окровавленной
культей в лицо – пальцев не было, значит, правая
рука больше не помощница, так почему-то сразу и
подумал, а левая оказалась тоже ранена.
Две недели лежал в полевом госпитале. Началась
гангрена. Левую руку, последнюю надежду, отняли
по плечо. Потом на “кукурузнике” вывезли в
тыловой госпиталь, сначала в один, потом в другой.
Попал в госпиталь для инвалидов, где не просто
лечили, а учили жить после войны. Я почему-то
наотрез отказался от протезов, даже сейчас сам не
могу понять – почему. Наверное, потому, что
понимал: в крестьянском труде эти руки-игрушки
уже не помощницы, а о красоте тогда как-то не
думалось. И единственное, чем мне помогли, – это
на правой руке разъединили кости, и получилось
два, пусть неуклюжих, но живых, послушных пальца.
И в этом была уже доля спасения.
***
Он замолкает. Гляжу на ребят. Неужели это
мои непоседы сумели выслушать такой напряженный
монолог и глазом не моргнули? Неужели их поразила
сама неожиданность ситуации – человек без рук,
феномен, читали где-то, а тут живой. Замерли, ждут
продолжения. Николай же Алексеевич горестно
вздыхает: “Чтобы жить без рук, надо заново
родиться…”
Увидев, что муж ждет ее помощи, Серафима
Михайловна охотно вступает в разговор:
– Видно, судьба. Ведь молодая была и, говорят,
красивая, а вот пошла замуж за инвалида. На
войне-то я всякого насмотрелась, всякой страсти,
вот и рассудила: не виноват он, не в драке же.
Родители-то мои против были, но мы сделали
по-своему. Мать напутствовала меня сурово:
“Смотри, знаешь на что идешь, обратно не
приходи”.
Николай Алексеевич, поборов волнение, с размаху
вдруг опять бросается в воспоминания:
– Женился. Надо было жить. Не хотелось хуже-то
людей. Стал искать работу. Пробовал фуражиром,
был и бригадиром, а потом стал пастухом. Говорят,
что волка ноги кормят. Вот так ноги стали и моими
кормильцами. Пятнадцать лет пропас колхозный
скот.
Серафима Михайловна обращается к девочкам, будто
именно их желает уверить в какой-то своей правде:
– Муж у меня в доме помощник, а не обуза. Сено,
дрова все время вдвоем заготовляли. И грибы в
лесу самые лучшие – его.
Она раскладывает на столе нехитрые
приспособления для пальцев с двумя кольцами, к
которым припаяны нож, расческа, бритва…
– Он и одевается сам, только пуговки я
застегиваю…
– А когда провинится, не застегиваете? –
любопытствую я.
– Бывает, – качает она головой.
Понимаю, что бывает все, как в обычной семье, где
живут обычные люди со своими заботами и
человеческими слабостями. Кажется, это понимают
и ребята, не просто слушая разговор, а впитывая в
себя всю обстановку дома.
Мирно тикают ходики на стене. На чистой скатерти
свежие газеты. Уютная комната, с портретов глядят
дорогие лица, скульптура Теркина с гармонью.
Только молчит гармонь. В доме все время тишина,
детскому крику так и не суждено было раздаться
здесь, хотя они оба этого очень хотели.
Жизнь клонится к закату. Они прожили ее вместе,
поддерживая друг друга. Прощаемся тепло и
сердечно, и ребята мои чем-то напоминают нас,
пионеров шестидесятых, не алеют галстуки на
груди, но в груди бьются гордые и благородные
сердца.
***
Что это было для них? Урок мужества? Урок
памяти? Урок любви и самопожертвования? Или всего
лишь увлекательная прогулка с передышкой в
прохладе деревенского дома? Не знаю. Зерно упало,
а прорастет или нет, сказать трудно, знаю, что
души их еще возделывать и возделывать, но я не
отчаиваюсь, я терпеливый работник.
Валентина ГУСЕВА
д. Кладово, Пошехонский район, Ярославская
область
Ваше мнение
Мы будем благодарны, если Вы найдете время
высказать свое мнение о данной статье, свое
впечатление от нее. Спасибо.
"Первое сентября"
|